Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 51

— …а я думал, не доживу, — говорил Безухов. — Думал, помру в той избе, и найдут меня по весне, когда Прохор приедет. И похоронят там же, в Малом. Рядом с пустыми домами. И всё.

— Я тоже об этом думаю, Андрей Григорьевич, — сказал Никифор Палыч. — В моём возрасте грех не думать. Восемьдесят мне. Кто меня хоронить будет — не знаю. Родных нет. Был Сергей Андреевич — да помер раньше меня, не по порядку. Теперь вот барин, Арсений Сергеевич. Может, он. Если переживёт старика.

— Переживёт, — сказал Безухов. — Молодой.

— Молодой-то молодой. Да жизнь у него такая, что не загадаешь. — Никифор Палыч помолчал. — Я его маленьким помню, Андрей Григорьевич. Арсения. Хороший был мальчишка. Добрый. А потом — как подменили. Лет в семнадцать. Отца не слушал, пил, гулял. Я смотрел и сердце разрывалось — вижу же, что катится парень под откос, а сделать ничего не могу. Не моё дело — дворецкий я, не отец.

— А что Сергей?

— А Сергей Андреевич мучился. Сильно. Он сына любил — а сын его в упор не видел. Сергей Андреевич мне говорил: «Палыч, я всё потерял — жена в монастыре, дочь за границей, сын в казино. Один ты остался». А я что — я слуга. Какое утешение от слуги.

— Большое утешение, — сказал Безухов. — Я бы тридцать лет назад за такого слугу полжизни отдал. Чтоб было с кем словом перемолвиться. А у меня — никого. Зелень одна.

Они помолчали.

— Я вот что думаю, Андрей Григорьевич, — сказал Никифор Палыч. — Странная штука вышла. Арсений Сергеевич память потерял — а стал лучше, чем был. Будто старого Арсения, дурного, выбило, а на его месте возродился новый. Хороший. Какого Сергей Андреевич всю жизнь ждал. Только Сергей Андреевич не дожил, чтоб увидеть.

— Обидно, — сказал Безухов.

— Обидно. — Никифор Палыч помолчал. — А может, и не обидно. Может, оттуда, сверху, Сергей Андреевич видит. И радуется. Что сын стал таким каким он его хотел видеть. Я в это верю. Иначе совсем тяжело.

— Я в Бога-то не очень, — сказал Безухов. — После того, как у меня семью сожгли, какой Бог. Был бы Бог — не дал бы этому случится. Но в то, что мёртвые видят, — в это верю. Жена моя — точно видит. Я её чувствую иногда. Особенно когда с саженцами вожусь. Будто стоит за плечом и смотрит. — Он помолчал. — Вчера, когда я чемодан открыл, — я её прямо услышал. Голос. «Иди, Андрей. Хватит прятаться». Тридцать лет молчала — а тут заговорила.

— О, как, значит, время пришло, — сказал Никифор Палыч.

— Значит, пришло.

Чайник звякнул — кто-то подливал чай.

— Никифор Палыч, — сказал Безухов. — А вот скажи. Тебе не страшно? В нашем возрасте ввязываться в это всё. Совет, Шуйские. Это ж опасно. Молодым опасно, а нам тем более. Сердце прихватит — и всё.

— Страшно, Андрей Григорьевич, — спокойно сказал Никифор Палыч. — Конечно страшно. Но знаете что? Мне больше страшно другое. Что я помру, ничего не сделав. Сорок один год прослужил — стол накрывал, бельё гладил, пыль вытирал. Полезное дело, не спорю. Но мелкое. А тут, впервые, большое дело. Я барину могу помочь не котлету подать, а род спасти. Это другое. За это и помереть не жалко. — Он помолчал. — Я ж не дурак, Андрей Григорьевич. Я понимаю — я старик, проку от меня в этом Совете немного. Гусь да блины. Но я хоть рядом, хоть причастен к этому. И это намного больше, чем я за сорок лет сделал.

— Гусь у тебя знатный, — сказал Безухов.

— Стараюсь, — сказал Никифор Палыч, и я услышал, что он улыбается.

Они снова замолчали. Потом Безухов сказал тихо:

— Хорошо тут у вас, Никифор Палыч. В этом доме. Тепло. Я отвык от такого. Тридцать лет один. А тут — люди. Молодые. Шумные. Девочка эта, Лиза, — боевая, на отца похожа. Парень рыжий — Паша — добрый, хоть и колючий. Огненный — Дмитрий — серьёзный, дед его был серьёзный, и этот в деда. И барин ваш. — Он помолчал. — Знаешь, я ехал сюда и думал — сделаю дело и вернусь в свою избу. К зелени. А теперь думаю — может, и не вернусь пока, останусь на время. Может, останусь. Если барин позволит. Тут живые люди. А там — мёртвая деревня и я в ней.

— Барин позволит, — сказал Никифор Палыч. — Комнат пять штук пустых, как Елизавета Сергеевна говорит. Оставайтесь, Андрей Григорьевич. Веселее будет. Вдвоём со стариковски сидеть — оно лучше, чем одному. Будем по вечерам чай пить да про молодёжь ворчать.

— Будем, — сказал Безухов. И впервые за всё время, что я его знал, в его голосе была не боль. А — что-то вроде надежды.

Я тихо отступил в коридор. Не стал заходить. Не моё было это, подслушивать слушать — но так уж получилось, и я не жалел. Потому что понял про обоих то, чего не понял бы за столом, за делом, за планом.

Двое стариков. Оба одинокие. Оба думающие о смерти. Оба ввязавшиеся в это не ради денег и не ради мести — а ради того, чтобы перед смертью сделать что-то большое.

Я вернулся в кабинет. Лёг. И подумал, что Совет — это, может быть, и не главное. Главное — вот это. Что в доме, который семь лет стоял полупустой, теперь по ночам два старика пьют чай и говорят о мёртвых жёнах. Что Паша разбирает чужое горе, чтоб не разбирать своё. Что решила не ехать на такси и осталась. Что Салтыков, который два года жил один в пустой квартире, теперь засыпает здесь.

Дом ожил. Не из-за меня. Из-за них всех.

И за это — я был готов воевать с Шуйскими. Не за особняк. За то, чтобы это не кончалось.

На пятый день поехали в Воронцово.

Двумя машинами, как в прошлый раз, только теперь нас было больше. В «Тойоте» — я за рулём, Никифор Палыч, Безухов и Лиза. У Салтыкова — он, Паша и привезённая аппаратура (Паша настоял, что Совет надо фиксировать — «история, как-никак, тридцать три года не собирались»). Морозова ехала отдельно, на своей машине, должна была подъехать к вечеру.

Дорога была долгая, но не тягостная. В машине разговаривали — обо всём, не только о Совете. Лиза рассказывала Безухову про Москву — что изменилось за тридцать лет, какие районы построили, как метро разрослось. Безухов слушал, удивлялся, переспрашивал. Никифор Палыч дремал на переднем сиденье, иногда вставлял слово.

На середине пути остановились на заправке. Размяться, кофе выпить. И там, у кофейного автомата, Безухов вдруг сказал мне:

— Арсений Сергеевич. Я тебе одну вещь сказать хочу. Пока никто не слышит.

— Слушаю вас, Андрей Григорьевич.

Он держал стаканчик с кофе обеими руками, грел ладони — привычка, видимо, деревенская.

— Я тридцать лет один прожил, — сказал он. — И за тридцать лет разучился людям верить. Не потому, что злой стал. А потому, что не с кем было. Веришь, не веришь — без разницы, когда вокруг никого. — Он отпил кофе. — А вот за эти дни, что у вас в доме, — я заново учусь. Верить. И знаешь, кому первому поверил?

— Кому?

— Никифору твоему. Не тебе — ты молодой, тебе верить легко, молодым всегда веришь. А вот старик твой — он меня зацепил. Сорок один год человеку служит, родных нет, сам почти помирает, а держится. И не ноет. И гуся печёт для чужих, как для родных. — Безухов покачал головой. — Вот это — человек. На таких земля держится. Не на нас, родовитых, с нашими дарами. А на таких — простых, верных. Береги его, Арсений Сергеевич. Таких не делают больше.

— Берегу, Андрей Григорьевич.

— Береги крепче, заботься. — Он допил кофе, смял стаканчик и выбросил его в урну. — Ну, поехали. А то Совет без нас не соберётся.

И мы поехали дальше.

А я вёл машину и думал, что Безухов прав. Что за всей этой историей — за Шуйскими, за Советом, за магией и родами — главное оказалось простом. Старик в жилетке с криво пришитой пуговицей, который сорок один год ждал, что в доме появится хозяин. И дождался. И теперь печёт гуся для чужих людей, ставших своими.

На таких земля держится.

В Воронцово приехали к вечеру.

Прохор Гаврилыч встретил, как родных. Дом приготовил — печь топлена, всё прибрано. Хозяйка уже хлопотала у стола.

Морозова подъехала через час после нас — на строгой чёрной машине, в строгом пальто. Вышла, огляделась — деревня, снег, мёртвые избы, озеро вдалеке. Город в ней чувствовался сразу — она тут была чужая, как я был чужой в первый приезд.