Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 47
Тишина.
Метель за окном выла.
— Тогда будем надеяться, — сказал я.
— Будем. — Салтыков помолчал. — Знаешь, что я думаю? Он скажет «да».
— Почему?
— Потому что ты ему дал то, чего у него тридцать лет не было.
— Что?
— Причину выйти из дома, — сказал Салтыков. — Тридцать лет у него не было причины. А ты её ему дал. Не месть — он прав, месть пустая. А возможность спасти живых. Для человека, который тридцать лет растит зелень, потому что не смог спасти семью, — это единственная причина, ради которой он встанет и пойдёт. Ты нашёл её. Не специально, по-моему. Но нашёл.
Я молчал.
— Спи, — сказал Салтыков. — Завтра рано вставать. Через озеро идти.
Он лёг. Затих.
Я ещё долго лежал, слушая метель. Но считать перестал.
Уснул.
Разбудил меня Никифор Палыч.
— Барин. — Он стоял у кровати, уже одетый, в жилетке с пришитой пуговицей. — Светает. Завтрак готов. Прохор Гаврилыч печь растопил.
За окном было серое утро. Метель утихла — выпавший за ночь снег лежал ровным толстым слоем, нетронутый. Небо прояснялось.
Мы позавтракали — каша, яичница с салом, вчерашний гусь, который холодным оказался не хуже горячего, крепкий чай. Собрались.
— Через озеро дойдём за полтора часа, — сказал я. — К десяти будем у Безухова.
— Я с вами не пойду, — сказал Прохор Гаврилыч. — Помните уговор. Но проводить до берега — провожу.
Салтыков допил чай, встал.
— Я тоже останусь на берегу, — сказал он. — Незнакомец огненный в дом к Безухову — это будет лишнее. Огонь его в девяносто третьем сжёг. Не надо ему сейчас огонь видеть. Иди ты, Арсений. И Никифор Палыч. К вам он привык вчера. А мы с Прохором на берегу подождём.
Это было мудро. Я кивнул.
Через озеро шли в третий раз — я уже почти привык.
Снег после метели лежал глубокий, идти было тяжелее, чем вчера. Но утро было ясное, морозное, красивое. Солнце поднималось над лесом, золотило снег, и озеро лежало белое, сверкающее, бескрайнее.
Паша снова прислушивался к воде подо льдом — молча, на ходу. Никифор Палыч шёл уверенно, не отставая.
Дом Безухова показался издалека — дым из трубы, зелень под рамами в огороде. Жилой, тёплый, единственный на всю мёртвую деревню.
Мы подошли. Я постучал.
И дверь открылась сразу. Как будто он стоял за ней и ждал.
Старик был другой.
Не внешне — та же седая борода, те же морщины, та же выцветшая рубаха. Другой внутренне. Глаза. Вчера они были пустые. Сегодня — нет. В них было что-то живое, тревожное, неуверенное — но живое.
— Заходите, — сказал он.
Мы зашли.
В доме всё было как вчера — печь, зелень, иконы. Но на столе теперь стоял старый чемодан. Маленький, потёртый, из тех, с которыми ездили полвека назад. Закрытый.
Я посмотрел на чемодан. Потом на старика.
— Я решил, — сказал Безухов.
Я ждал.
Он подошёл к столу. Положил руку на чемодан.
— Тридцать лет назад, — сказал он, — когда у меня сгорел дом, я собрал вот этот чемодан. Сложил то немногое, что осталось. Фотографии. Жены кольцо — оно у неё с руки, я его потом на пепелище нашёл. Сына рисунок — он мне рисовал, за неделю до того, как… — Он замолчал. — Я собрал чемодан и уехал сюда. И тридцать лет он стоял закрытый. Я его не открывал. Не мог. Там — всё, что от них осталось, и открыть это значит снова всё это пережить.
Он помолчал.
— Сегодня ночью я его открыл. Первый раз за тридцать лет.
Я молчал.
— Я смотрел на фотографии, — сказал старик. — На кольцо. На рисунок сына. И думал — что бы они сказали. Жена. Сын. Если бы видели, как я тридцать лет прячусь в этой деревне и ращу петрушку, пока те, кто их убил, убивают других. — Он поднял на меня глаза. — Они бы не одобрили, Арсений Сергеевич. Жена у меня была… боевая. Она бы первая сказала: «Андрей, хватит прятаться. Иди и сделай что-то». А я тридцать лет не слышал её. Потому что не открывал чемодан. А вчера я услышал.
Он закрыл чемодан. Щёлкнул замками.
— Я еду с вами, — сказал он. — В Москву. На Совет. Я буду пятым.
Я выдохнул.
Никифор Палыч за моей спиной тихо сказал:
— Сергей Андреевич был бы рад, Андрей Григорьевич.
— Сергей был бы рад, — согласился старик. — И жена бы. И сын. — Он взял чемодан со стола. — Поехали. Чего тянуть. Тридцать лет протянул — хватит.
Он обвёл взглядом дом. Зелень на подоконниках, печь, иконы.
— Зелень жалко, — сказал он. — Пропадёт без меня.
— Не пропадёт, — сказал Паша. — Я договорюсь с Прохором Гаврилычем, он будет приходить, дом топить, поливать. А когда вернётесь — я приеду, и мы тут такую оранжерею поднимем, что на всю область. Земля и вода. Я обещаю.
Старик посмотрел на Пашу. На молодого рыжего парня с водой в крови, который обещал ему оранжерею.
И улыбнулся. По-настоящему — впервые за тридцать лет, наверное.
— Договорились, — сказал он. — Оранжерею вырастим, когда вернёмся.
«Когда вернёмся». Не «если». Когда.
Он надел старый тулуп, валенки, шапку. Взял чемодан. Вышел на крыльцо, постоял секунду, глядя на белое озеро, на солнце над лесом.
Потом запер дверь дома, в котором прожил тридцать лет, — на простой висячий замок.
— Пошли, — сказал он. — Меня ждут на том берегу?
— Ждут, — сказал я. — Все ждут, Андрей Григорьевич.
И мы пошли — через озеро, к берегу, где стояли Салтыков и Прохор Гаврилыч, где была машина, где была дорога на Москву.
Нас стало пятеро.
У нас был Совет.
Глава 21. Подготовка
В Москву вернулись поздно ночью.
Ехали двумя машинами: я, Никифор Палыч и Безухов — на «Тойоте», Салтыков с Пашей — на его внедорожнике, следом. Дорога заняла почти шесть часов — после метели трассу замело, местами шли за снегоуборщиком, медленно. Безухов всю дорогу молчал, смотрел в окно. Тридцать лет он не выезжал дальше озера, а тут — Тверь, Клин, Москва, фонари, развязки, рекламные щиты. Целый мир, который он покинул в девяносто третьем и который с тех пор стал другим.
— Изменилось всё, — сказал он один раз, когда мы въезжали в Москву по Ленинградке. — Я Москву помню другой. Серой. А теперь — горит вся.
— Скоро привыкнете, — сказал я.
— Не уверен, что хочу привыкать. — Он смотрел на огни. — Но посмотреть — интересно. Тридцать лет ничего нового не видел.
Никифора Палыча я завёз домой первым — старику нужен был отдых, дорога его измотала, хоть он и не подавал виду. Безухова решили поселить у меня, в Колпачном, — места хватало, а одного его в гостиницу отправлять было нельзя, он бы там потерялся. Паша уже жил в одной из свободных комнат. Салтыков уехал к себе в Старосадский — отсыпаться, завтра предстояло много работы.
Безухову Никифор Палыч ещё до отъезда из деревни приготовил комнату — позвонил, распорядился прибраться (хотя прибираться там было нечему, в доме и так царил порядок). Когда мы приехали, постель была застелена, в комнате тепло.
— Располагайтесь, Андрей Григорьевич, — сказал я. — Ванная по коридору направо. Если будет что то нужно не стесняйтесь спрашивайте. Утром позавтракаем, и начнём готовиться.
Старик стоял посреди комнаты со своим чемоданом. Оглядывался. Комната была обычная — кровать, шкаф, стол, окно во двор. Но для человека, который тридцать лет прожил в избе с керосиновой лампой, это, наверное, было непривычно.
— Электричество, — сказал он, глядя на лампу под потолком. — Отвык. У меня в деревне лампа да свечи. — Он подошёл к выключателю, щёлкнул туда-сюда, посмотрел, как лампа гаснет и загорается. — Удобно. Хотя при свече думается лучше.
— Завтра свечу найдём, если хотите.
— Найдём. — Он поставил чемодан на стол. Не открывая. — Спасибо, Арсений Сергеевич. Я думал, не доеду. Тридцать лет с места не двигался, а тут — за день через всю область. Думал, сердце не выдержит. Выдержало.
— Выдержало, — сказал я. — Отдыхайте. Завтра много дел.
Он кивнул. Я вышел, прикрыв дверь.
В коридоре меня ждал Паша — в футболке и трениках, заспанный, но проснувшийся на звук машины.
