Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 45

Старик смотрел на огонь в печи. Потом — на свои руки, большие, натруженные, в земле, въевшейся в трещины кожи, которую не отмыть. Руки человека, который тридцать лет возится с землёй, потому что больше не с кем.

— Сергей, — сказал он наконец. Очень тихо. — Сергей мне однажды сказал. Давно, ещё до всего. Мы молодые были. Он сказал: «Андрей, земля — это не сила. Земля — это то, что остаётся, когда всё горит. Дом сгорит, а земля под ним — нет. На ней снова построят».

Он поднял глаза.

— Я тогда не понял. А когда дом сгорел — понял. Земля осталась. И я на ней — остался. Только строить заново не стал. Тридцать лет просто… держал. Чтоб совсем не заросло.

— Сергей Андреевич мне этого не успел сказать, — ответил я. — Я сам дошёл до понимания. Что земля — это забота. Что земля — это то что не даст живому погибнуть.

Старик смотрел на меня долго.

— Ты его сын, — сказал он. — Не по крови даже. По сути. Он бы тоже не сбежал. И тоже пришёл бы ко мне. Слово в слово.

Он встал. Медленно. Подошёл к окну, к своим горшкам с зеленью, тронул пальцем лист.

— Тридцать лет ко мне никто не приходил с этим, — сказал он, не оборачиваясь. — Все думали — Безухов выгорел, оставьте его. А ты пришёл. И это не про месть. Это про необходимость спасти тех, кто ещё живой. — Он помолчал. — Это другое. Это я понимаю.

— Так вы поможете?

Он обернулся.

— Я подумаю, — сказал он. — Не обещаю. Тридцать лет я ни во что не вмешивался. Просто так встать и поехать в Москву — не смогу. Мне надо… привыкнуть к мысли. Что я снова могу сделать это. И что я снова кому-то нужен. Я от этого отвык.

— Сколько вам нужно времени?

— До завтра. — Он посмотрел на меня. — Вы где ночуете?

— В Большом, у Прохора Гаврилыча, наверное. Или в машине.

— В машине в минус пятнадцать не ночуют, — сказал старик. — У Прохора места хватит, он один в большом доме. Переночуйте. А завтра утром приходите. Я к утру решу.

— Хорошо.

— И вот ещё. — Он подошёл к столу, взял банку варенья, которую привёз Никифор Палыч. Открыл. Понюхал. — Малиновое. Хорошее. — Посмотрел на Никифора Палыча. — Спасибо, Никифор Палыч. Тридцать лет мне гостинцев не возили. Прохор продукты возит — это другое, это по уговору. А гостинец — это когда от сердца.

— От сердца, Андрей Григорьевич, — сказал Никифор Палыч. — Сергей Андреевич бы одобрил.

Старик кивнул. И — впервые за всё время — что-то похожее на тень улыбки тронуло его губы. Совсем чуть-чуть.

— Чаю ещё налью, — сказал он. — На дорогу. Через озеро холодно. И… — он помедлил, — …расскажите мне про Сергея. Каким он был — в конце. Я его сорок лет живым не видел. Только в газете некролог случайно попался.

Мы остались ещё на час.

Никифор Палыч рассказывал про Сергея Андреевича — каким он был, как держался до последнего, как ждал сына. Старик слушал, держа кружку обеими руками, грея о неё ладони, и кивал. Паша молчал, но один раз, когда старик отвлёкся, тихо тронул лист на ближайшем подоконнике и сказал мне на ухо: «У него тут вода в земле правильно стоит. Сам не понимает как, а стоит идеально. Земля и вода. Если б он захотел — мы б с ним такую оранжерею вырастили». Я кивнул.

А я смотрел на старика — на его руки в земле, на его выгоревшие глаза, в которых впервые за тридцать лет, кажется, затеплилось что-то живое, — и понимал, что пятый будет наш.

Не потому, что я хорошо говорил. А потому, что я сказал правду — про себя. И он в этой правде узнал себя. Двое, потерявших всё. Только он спрятался, а я вернулся.

И, кажется, ему захотелось — тоже вернуться.

Назад через озеро шли в сумерках.

Снег сыпал гуще, ветер усилился. Но идти было легче — то ли потому, что ветер дул в спину, то ли потому, что на душе стало легче.

Телефон поймал связь у самого берега. Звонок от Салтыкова.

— Арсений. Я подъезжаю к Большому Воронцову. Где вы?

— Возвращаемся через озеро. Будем через двадцать минут.

— Как Безухов?

— Думает. Сказал — к утру решит. Но я почти уверен, что он согласится.

Пауза.

— Почти уверен — это какая вероятность?

Я посмотрел на тёмное озеро за спиной. На далёкий огонёк в окне дома на том берегу — единственный жилой дом в Малом Воронцове, в котором горела керосиновая лампа и старик сидел сейчас один, привыкая к мысли, что он снова кому-то нужен.

— Процентов восемьдесят, — сказал я.

— Восемьдесят — это хорошо, — сказал Салтыков. — Это очень хорошо. Если он скажет «да» — у нас пятеро. У нас Совет.

— У нас Совет, — повторил я.

— Тогда жду вас у Прохора. Я тут привёз кое-что к ужину — по дороге в райцентре заехал. Гусь. Будем гуся запекать. Прохор печь разожжёт.

— Гусь?

— Гусь. Дима Салтыков плохого не привезёт. — Я услышал в трубке усмешку. — Заодно отметим. Пятого ещё нет, но — почти. А «почти» иногда надо отмечать заранее. Дед так говорил: радуйся до победы, после победы радоваться все умеют.

Я убрал телефон.

Мы вышли на берег — я, Паша, Никифор Палыч. Впереди, в полукилометре, светились окна Большого Воронцова. Дым из труб. Тепло. И где-то там — Салтыков с гусём и Прохор Гаврилыч, разжигающий печь.

— Пошли, — сказал я. — Дима гуся привёз.

— Гуся? — оживился Паша. — В этой глуши — гуся?

— Салтыков плохого не привезёт, — сказал я словами Димы.

Никифор Палыч, шедший рядом, чуть улыбнулся.

— Гусь — это хорошо, барин, — сказал он. — Гуся я умею готовить — с яблоками. Сергей Андреевич любил гуся с яблоками. Если Прохор Гаврилыч печь даст — сделаю как при Сергее Андреевиче.

— Сделайте, Никифор Палыч.

— Сделаю.

И мы пошли к огням — через снег, через сумерки, к теплу, к ужину, к людям.

А за спиной, на том берегу, в окне одинокого дома горел огонёк. И я знал — старик не спит. Сидит у печи, среди своей зелени, и думает. Привыкает.

К утру он решит.

И я почти не сомневался, что решит.

_______

От автора: Если хотите читать дальше, то ссылку на книгу целиком ищите в аннотации. Спасибо за понимание и что цените мой труд.

Глава 20. Гусь

Салтыков ждал нас во дворе у Прохора Гаврилыча.

Его машина — тёмный внедорожник, забрызганный дорожной грязью по самые стёкла, — стояла у забора. Сам он курил на крыльце, прислонившись к перилам, в том же чёрном пальто. Увидев нас, выходящих из сумерек с озера, выпрямился.

— Живые, — сказал он вместо приветствия. — Хорошо.

— Живые, — подтвердил я. — Замёрзшие, но живые.

— Заходите греться. Печь Прохор уже растопил. Я гуся принёс в дом, лежит, ждёт.

В доме у Прохора Гаврилыча было жарко — печь топилась вовсю, пахло дровами и чем-то ещё, тёплым и домашним. Хозяйка — я её видел в прошлый приезд — хлопотала у стола, расставляя тарелки. Сам Прохор Гаврилыч сидел у печи, подкидывал поленья.

— С возвращением, барин, — сказал он. — Как там Андрей Григорьевич?

— Принял. Говорили почти три часа. Думать будет до завтра.

Прохор Гаврилыч медленно кивнул.

— Три часа, — повторил он. — Барин, я тридцать лет к нему езжу, и за тридцать лет он со мной три часа в сумме не наговорил. А с вами — за один раз. — Он посмотрел на меня внимательно. — Значит, вы что-то правильное сказали.

— Я сказал правду.

— Это и есть правильное, — сказал Прохор Гаврилыч.

Гусем занялся Никифор Палыч.

Он снял пальто, закатал рукава рубашки, надел фартук, который попросил у хозяйки, и встал к столу с тем выражением лица, какое появлялось у него только за работой, — сосредоточенным, спокойным, почти торжественным. Гусь был хороший — крупный, молодой; Салтыков, как и обещал, плохого не привёз.

— Скажите пожалуйста, у вас яблоки есть? — спросил Никифор Палыч у хозяйки.

— Антоновка, — ответила она. — Свои, из погреба. Кисловатые правда.

— Кислые — то что нужно. К жирному гусю кислое яблоко — самое оно.

Он работал быстро и точно. Натёр гуся солью, перцем, чесноком — снаружи и изнутри. Нашпиговал яблоками, дольками, плотно. Где-то раздобыл чернослив — оказалось, у Прохора Гаврилыча в кладовке стоял, — добавил несколько штук внутрь, «для духа». Зашил суровой ниткой, которую попросил у хозяйки. Уложил в чугунную утятницу, которая нашлась в том же хозяйстве.