Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 23

Дом четыре стоял в середине переулка: жёлтый, трёхэтажный, с облупившейся штукатуркой и кованым балконом, на котором обитали пустое кашпо и одинокий окурок. Подъезд оказался без домофона — дверь просто была приоткрыта, и внутри пахло сыростью и старой краской. Я поднялся на третий этаж, где, если верить Росреестру, находилась квартира Салтыкова. Дверь обычная, металлическая, без визиток и табличек, зато на коврике отпечатались следы мужских ботинок очень крупного размера, а у стены прямо на полу стояла пепельница, полная окурков. Человек курил у собственной двери, не спускаясь на улицу.

Я позвонил и прождал секунд двадцать, уже прикидывая, не съехал ли хозяин, когда за дверью послышались шаги — тяжёлые, неторопливые, какими ходят крупные люди, которым некуда спешить.

Дверь открылась.

Дмитрий Салтыков оказался большим. Не толстым — именно большим: метр девяносто с лишним, широкие плечи, крупные руки. Тёмные волосы до плеч были собраны в небрежный хвост, лицо — резкое, скуластое, с щетиной из серии «мне плевать, когда я брился». Под глубоко посаженными карими глазами лежали круги, не болезненные, а хронические — такие появляются не от одной бессонной ночи, а от того, что человек годами живёт не так, как хотел бы, и давно к этому привык. Одет он был в серые спортивные штаны, рваные тапочки и чёрную футболку с надписью «I survived another meeting that could have been an email».

Он заполнял собой весь дверной проём и смотрел на меня сверху вниз — без угрозы, просто был на полголовы выше.

— Да? — Голос у него был низкий, хрипловатый, с ленцой. Голос человека, которого разбудили, хотя он не спал.

— Дмитрий Алексеевич?

— Смотря кто интересуется. Для банков меня нет дома, для опросов общественного мнения я умер. — Он неспешно оглядел меня с головы до ботинок. — Хотя вы на них не похожи. Костюма нет, папки нет, глаза трезвые. Кто вы такой?

— Арсений Воронцов.

Пауза вышла короткая, меньше секунды, но я успел увидеть, как дрогнули у него зрачки от узнавания моей фамилии.

— Воронцов, — повторил он совсем другим тоном. — Земля. Колпачный переулок, через два квартала отсюда. Надо же. А про вас в определённых кругах рассказывали, что род Воронцовых заканчивается в казино.

— Рассказывали правду. Но с тех пор я четыре месяца полежал в коме и сильно пересмотрел взгляды на жизнь.

Он хмыкнул — не то одобрительно, не то удивлённо — и отступил вглубь квартиры, не сказав «заходите». Просто отступил, освобождая проход. Это и было приглашение, молчаливое, для тех, кто понимает.

Я вошёл.

Квартира была большая, метров восемьдесят, и почти пустая. Не «минимализм» из журналов, а именно пустота — как будто человек въехал два года назад и не захотел обживаться. В прихожей голая вешалка с одной курткой, в коридоре на стене тёмный след от снятой картины, которую так и не заменили. В гостиной с высоким потолком и двумя окнами на переулок жили письменный стол, заваленный бумагами и ноутбуком, единственное кресло, старый кожаный диван и полупустой книжный шкаф, где книги занимали две полки из шести. На полу лежал восточный ковёр, протёртый в центре до основы.

И был камин — настоящий, кирпичный, в углу, давно заложенный. На каминной полке стояли три вещи: фотография старика, в котором я узнал Петра Ильича из некролога в «Коммерсанте», толстая красная оплавленная свеча и ещё одна пепельница, тоже полная. Запах табака въелся здесь в стены, в обивку, в ковёр — не свежий утренний дымок, а постоянный фон. Человек, который так курит, курит не для удовольствия, а потому что не знает, куда девать руки.

— Садитесь куда-нибудь, — Салтыков кивнул на диван. — Кофе будете? Сразу предупреждаю: растворимый. Нормальный не держу — я пью кружек по десять в день, на зерновом разорюсь, а на растворимом всего лишь наживу гастрит, что существенно дешевле.

— Тогда буду. Гастрит за компанию — святое дело.

Он снова хмыкнул и ушёл на кухню. Я сел — и диван проглотил меня целиком, мягко, как яма: не чета дивану Корнеевой с его боевой пружиной, но выбраться отсюда быстро тоже не вышло бы. С кухни доносились звук чайника и тихое бормотание: хозяин разговаривал то ли с собой, то ли с посудой.

Я осматривал комнату. На столе среди распечаток лежал толстый невскрытый конверт, на экране ноутбука светилась таблица с цифрами — консалтинг, стало быть, действительно работает. На книжной полке соседствовали два тома Гражданского кодекса, «Корпоративные финансы» Брейли и Майерса, Канеман, какой-то Пелевин и одна старая книга в тёмном переплёте без надписи на корешке — по размеру и виду подозрительно похожая на моё «Уложение».

У Салтыкова было своё «Уложение». Или что-то очень близкое.

Он вернулся с двумя кружками, одну поставил передо мной — кофе оказался крепким, чёрным и горьким до оскомины, — сел в кресло напротив, закинул ногу на ногу и вытряхнул сигарету из пачки.

— Курите?

— Нет. И в прошлой жизни, кажется, не курил — рука не тянется.

— Везучий вы человек. — Он щёлкнул зажигалкой, затянулся и выдохнул облако дыма в потолок, не спросив разрешения: это была его квартира, и в ней он делал что хотел. — Ну ладно. Воронцовы, земля, Колпачный. Сергей Андреевич — глава, умер в девятнадцатом, наследник — сын Арсений. То есть вы. Мой дед вашего отца знал, они пересекались на каких-то сборах, про которые мне не рассказывали, потому что мне было четырнадцать и меня в такие разговоры не допускали. Но одно я запомнил: дед вашего отца уважал. Говорил — Сергей из настоящих, последний, может быть.

— Он был прав.

— Может быть. — Салтыков стряхнул пепел. — Так зачем пришли, Арсений? Только не разгоняйтесь издалека, я от вежливых подводок засыпаю.

Прямо. Без церемоний. Огонь.

И я рассказал — всё, без фильтра, не так, как Корнеевой. Договор, кома, чужая память, амнезия, Шуйские, Лопухин, архив отца, Тверская, часовня, земля, которая заговорила, «Уложение», Голицын с отменённой надписью, двадцать два дела, статья одиннадцать-четыре с тройной компенсацией. Совет родов.

Говорил я минут пятнадцать. Салтыков слушал молча, выкурил две сигареты, к кофе не притронулся. Лицо держал неподвижное, покерфэйс.

Когда я закончил, он ещё с минуту молчал, глядя куда-то поверх моей головы. Потом затушил окурок, поднялся из кресла и сказал буднично:

— Знаете что, Арсений. Идите-ка вы домой.

Я решил, что ослышался.

— Простите?

— Домой, говорю, идите. — Он стоял надо мной, большой и тёмный, и смотрел без злости, скорее устало. — История у вас красивая. Складная. Даже слишком складная: наследник в коме, чужая память, заговорившая земля, злодеи Шуйские, спящий Совет. Кино, а не история. А теперь посмотрите на неё с моей стороны дивана. Два года ко мне не ходит никто. Совсем никто, я почтальона по имени знаю от одиночества. И вдруг является наследник Воронцовых, про которого весь город рассказывал, что он игрок и пьяница, — и предлагает мне ровно то единственное, ради чего меня можно выманить из этой берлоги. Дедово наследство. Совет. Приманку лучше не придумает и профессионал. Вы бы на моём месте что заключили?

Внутри у меня всё осело, как земля в распутицу. Потому что возразить было нечего — его логика была безупречна.

— Что меня прислали Шуйские, — сказал я. — Проверить, живой вы или пустой.

— Вот видите. Вы даже рассуждаете как они. — Он пошёл к двери, чтобы открыть её передо мной.

— Я рассуждаю как аудитор, это профессиональное — просчитывать, как тебя видит другая сторона. — Я не двинулся с дивана. — Дмитрий, подождите. Я понимаю ловушку, в которую попал: чем убедительнее я сейчас говорю, тем подозрительнее выгляжу. Любые слова играют против меня. Поэтому словами я доказывать не буду.

Он остановился, не дойдя до двери.

— А чем будете?

— Прохор Гаврилыч, староста с нашей тверской земли, обмолвился: огонь чувствует ложь. Не знаю, правда это или деревенская байка. Если правда — вам не нужно мне верить на слово. Проверьте сами.