МУР 1951 (СИ), стр. 95
Дверца высокой кабины распахнулась, в морозный воздух вылетели клубы махорочного дыма, и на подножку спрыгнул коренастый сержант-шофер в нагольном полушубке и танковом шлеме, с монтировкой наперевес:
— Совсем ополоумели, черти полосатые⁈ Под скаты лезете, мать вашу в три перегиба! Я б вас сейчас в лепешку…
Сержант осекся на полуслове, разглядев в свете фар перекошенное, залитое пороховой копотью и кровью лицо Платонова, его окровавленный рукав и полуживого Громова, обвисшего на плечах товарища.
— Офицеры… — опешил водитель, опуская железяку. — Братцы, откуда ж вас таких вынесло?
— МУР, братишка, — Платонов с трудом разлепил замерзшие губы, предъявляя раскрытую красную книжку дрожащими пальцами. — Спецоперация в Кунцево. Человек умирает, ожоги тяжелые, кровь уходит. До Москвы дотянешь?
Шофер даже в удостоверение глядеть не стал — фронтовое братство понимало такие вещи быстрее любых уставов.
— Да какая Москва, командир, залазьте в кабину, живо! У меня «печка» шпарит на полную, саперы в Наро-Фоминске наладили! А ну, держи его под мышки, я за ноги подсоблю!
Вдвоем они втиснули стонущего Громова на широкое дерматиновое сиденье.
В кабине пахло бензином, горячим машинным маслом и жареным луком. Платонов рухнул рядом, прижимая напарника к своей груди, а сержант, рванув рычаг коробки передач, втопил педаль в пол. Тяжелый грузовик, ревя мотором, понесся сквозь метель в сторону Дорогомиловской заставы.
В ведомственный госпиталь на Петровке или в Первую градскую Платонов ехать наотрез отказался, невзирая на робкие уговоры водителя.
После предательства на Калитниковском кладбище и странных речей полковника Дронова верить казенным стенам было верхом легкомыслия. Если у Татарина имелись свои осведомители в милицейских кругах, появление изувеченного капитана в стационаре стало бы смертным приговором для обоих.
К четырем часам утра «Студебекер» притормозил в темном тупике у Покровских ворот.
Малый Казенный спал под шапками сугробов глубоким, беспробудным сном.
Дворник дядя Миша, разбуженный осторожным стуком в стекло своей каморки, лишь крякнул в бороду, увидав неподвижного Громова, но расспрашивать не стал — старый солдат Первой мировой по одному взгляду Платонова понял все без лишних слов. Старик молча помог доволочь стонущего капитана по узкой деревянной лестнице на второй этаж, внес в комнату, уложил на широкую железную койку и тут же метнулся на кухню: ставить ведра с водой на плиту да растапливать голландку березовыми полешками.
Через сорок минут в комнату, запыхавшись, вбежала Вера.
Она была в расстегнутом форменном пальто, поверх которого наспех накинула пуховый платок; щеки девушки пылали от бега по сугробам, а в руках она крепко сжимала небольшой плоский саквояж из черной кожи.
— Нашла… — выдохнула Шестакова, захлопывая за собой дверь и опускаясь на колени прямо возле койки. Пальцы ее лихорадочно расстегивали замки саквояжа: — Через знакомого военврача в госпитале Бурденко достала… Из лимита Главного военно-санитарного управления. Шесть ампул кристаллического пенициллина. Настоящий, американский, во флаконах под резиновой пробкой.
Она подняла глаза на Платонова и на миг замерла, побледнев:
— Алексей… Ты же сам весь в крови. Рука…
— Сначала Костя, — отрезал опер, присаживаясь рядом на корточки и подавая ножницы. — У него ожоги третьей степени на груди, железом пытали. Раны забиты гарью и ржавчиной, температура под сорок. Если сепсис начнется — до вечера не дотянет. Режь рубаху, Вера. Спирт вон в графине на подоконнике.
Следующие два часа превратили тихую каморку в Малом Казенном в прифронтовую операционную.
Под гудение раскаленной голландки и шипение кипящей в эмалированном тазу воды они срезали с капитана присохшие кровавые лохмотья. Вера, закусив губу до белизны, твердой рукой промывала обугленные полосы на широкой груди Громова спиртовым раствором, а Платонов держал напарника за плечи, когда тот, дергаясь от невыносимой боли, начинал метаться по простыням. Разведенный в дистиллированной воде белый порошок антибиотика вошел в вену капитана из тонкой стеклянной канюли шприца «Рекорд».
Лишь к рассвету, когда раны были обработаны стрептоцидом и затянуты тугими марлевыми бинтами, дыхание Громова выровнялось. Тяжелый, хриплый свист в груди уступил место глубокому, ровному сну.
Вера бессильно опустилась на венский стул у стола, уронив голову на скрещенные руки. Темные локоны ее растрепались, форменный китель был закапан кровью и йодом, но в осанке сквозило огромное, нечеловеческое облегчение.
— Теперь ты, Платонов, — глухо произнесла она, не поднимая головы, а затем решительно поднялась и шагнула к Алексею. — Садись к свету. И только попробуй сказать, что это пустяки. Рукав уже к ране присох, безумец.
Алексей послушно опустился на табурет.
Стягивать москвичку пришлось через зубы — шерсть намертво схватилась с запекшейся сукровицей. Вера бережно, стараясь не причинять лишней боли, отмочила ткань перекисью, сменила лопнувшие шелковые нити свежим швом, завязав аккуратные хирургические узелки, и наложила плотную давящую повязку.
Ее пальцы, прохладные и удивительно чуткие, задерживались на его плече чуть дольше, чем требовала медицинская необходимость. Когда она закончила и перевязала узел, лицо девушки оказалось в полувершке от его щеки.
— Зачем ты полез туда один, Алеша? — прошептала она, глядя ему в глаза с той горькой, любящей укоризной, от которой у него перехватило дыхание. — Ведь если бы ты остался там, в этих подвалах… Ты подумал, каково было бы мне? Нам всем на Петровке?
— Не мог я иначе, Вера, — тихо ответил Платонов, осторожно накрывая ее узкую ладонь своей широкой рукой. — Костя за меня в огонь не раздумывая шагнул бы. И за тебя тоже. Таких людей на произвол судьбы не бросают.
Она не отняла руки. Лишь прикрыла на миг глаза, прижавшись лбом к его здоровому плечу, и в тишине комнаты слышно было только, как за стеной тихо потрескивают дрова в печи да за окном шумит просыпающаяся Москва.
— Я пойду, — через несколько минут опомнилась Вера, отстраняясь и торопливо поправляя воротничок. — На Петровке развод в восемь ноль-ноль. Дронов ищет тебя с собаками, Крид держит круговую оборону в кабинете. Я скажу, что была в дежурной части на выезде по трупу Чижа. Буду прикрывать вас, сколько смогу. А ты сиди здесь. И береги его.
Она выскользнула за дверь легкой, неслышной тенью, оставив после себя едва уловимый запах ландышевого мыла и морозной свежести.
Платонов остался у постели раненого.
Усталость навалилась на него свинцовой плитой, веки слипались, но спать было нельзя. Опер пододвинул стул ближе к изголовью, положил наган на край тумбочки и прикрыл глаза, вслушиваясь в звуки за окном.
Около полудня Громов зашевелился.
Капитан тяжело, со стоном повернул перебинтованную голову к свету. Здоровый глаз разведчика приоткрылся, мутный взгляд долго блуждал по закопченному потолку с лепной розеткой, скользнул по холсту с видом заката на мольберте и наконец остановился на Платонове.
— Живой… — прохрипел Костя пересохшими, потрескавшимися губами. — Гляди-ка… не в раю. В раю таких кривых потолков не строят. Воды дай, старлей… В глотке словно кони ночевали.
Алексей приподнял голову напарника, поднес к губам эмалированную кружку со свежей водой. Капитан пил жадно, расплескивая капли на бинты, пока кружка не опустела до дна, затем с облегчением откинулся на подушку.
— Ну и потрепали меня эти волки, Леха… — Громов криво, через силу усмехнулся разбитыми губами. — Думал, всё. Приплыл капитан Громов. Они ж меня, гады, не просто били… Сабир самолично кочергой баловал. Всё выпытывал, откуда МУР про ячейку на Киевском узнал да кто ему в затылок дышит. Я молчал. Честное благородное слово, Леха, ни звука не выдавил. Только зубы сплевывал.
— Знаю, Костя. Спасибо тебе.
Капитан помолчал, разглядывая стоящий у стены мольберт, на котором золотистыми красками сиял отреставрированный московский кремлевский закат. Лицо разведчика стало неожиданно серьезным, на нем проступила глубокая, не похмельная и не горячечная трезвость.
