МУР 1951 (СИ), стр. 64

— Нет, деточка… Посторонних мы не пускали никогда, Петр Сергеевич был человеком строгим. Единственный… недели три назад приходил человек из Главснаба. Представился заместителем начальника реквизиционного отдела, товарищем… кажется, Ильиным. Принес официальный запрос от правительственной комиссии: якобы для выставки советско-шведской дружбы требуются дипломатические дары покойного супруга. Он долго сидел в кабинете, Петр ему лично табакерку показывал, из рук в руки передавал. И сейф при нем открывал…

— Ильин? — Вера быстро чиркнула карандашом в блокноте. — Имя, отчество? Документы предъявлял?

— Кажется, Виктор Павлович… Удостоверение в красном коленкоре с золотым гербом Совмина. Высокий такой, плотный мужчина, в дорогом коверкотовом пальто, с золотыми зубами. Держался очень уверенно, даже надменно. Сказал, что вопрос согласован на самом верху.

Алексей и Грач переглянулись.

Обычная уголовная шпана в такие кабинеты не вхожа. Здесь пахло крупной рыбой, имевшей доступ к закрытым ведомственным архивам и пользовавшейся прикрытием на таком уровне, куда простым операм соваться было смертельно опасно.

— Табакерку и ордена в ломбард не снесешь, — заговорил Алексей, поворачиваясь к Вере. — Такую вещь в Москве можно сбыть только через двух-трех людей, знающих тайные ходы к подпольным миллионерам и дипломатическим спекулянтам. Если они попытаются скинуть товар быстро — след неизбежно приведет на Сухаревку.

— На Сухаревку? — Шестакова нахмурилась. — Базар оцеплен райотделами, там рейды каждый четверг.

— Рейды по картошке и американской тушенке, Вера Николаевна, — усмехнулся Грач, азартно блеснув здоровым глазом. — А подлинное золото на Сухаревке под прилавком ходит, в часовых мастерских и за глухими заборами старообрядческих тупиков. Там старик Моисей сидит, через него вся контрабанда с сорок пятого года течет, как вода по трубам. Если табакерка Позье всплывет в городе — Моисей узнает об этом раньше, чем министр госбезопасности.

Платонов подошел к окну, глядя на свинцовые воды Патриарших прудов.

Пасьянс складывался жуткий, темный, пахнущий порохом и фронтовой кровью. Те, кто оставил записку в его почтовом ящике, и те, кто только что выпотрошил квартиру сталинского посланника, говорили на одном языке. На языке Бреслау, Лигницы и трофейных эшелонов сорок пятого года.

— Составляйте протокол, Вера Николаевна, — глухо бросил старлей, поправляя портупею под курткой. — А мы с Костей на Сухаревку двинем. Пора навестить старого часовщика, пока екатерининское золото не переплавили в зубные коронки.

До Колхозной площади, в самое нутро знаменитой Сухаревки, добирались на дребезжащем трамвае-«американке».

Вагон был набит так, что дышать приходилось чужим морозным паром, перегаром и прелым запахом мокрых бабьих платков. На задней площадке Грач профессионально прикрывал напарника широким плечом: левая зашитая рука Платонова не терпела давки, а столичные щипачи на этом маршруте работали виртуозно — могли подрезать карман так чисто, что опомнишься только в дежурке без удостоверения и талонов на сахар.

— Ты, Леха, по сторонам сильно не сверкай стеклами, — вполголоса наставлял напарника Костя, придерживая правой рукой полу своего полушубка, под которой топорщился наган. — Сухаревка — зверь пугливый. Здесь чужого мента чуют за версту по скрипу яловых сапог и спине прямой, как штык. Глаза опусти, шапку на затылок сдвинь и вид сделай придурковатый, вроде демобилизованного из стройбата, который ищет, где бы трофейные портсигары на сало выменять.

— Сам ты из стройбата, — хмыкнул Алексей, доставая из кармана мятную конфету и отправляя ее под язык. Зубы все еще тосковали по папиросе, особенно когда весь вагон дружно смолил самосад в приоткрытые створки дверей, но ментоловый холод приятно бодрил голову. — Думаешь, меня в разведке маскироваться не учили?

— Войсковая разведка, браток, это когда на нейтралке трассера свистят, — Грач сплюнул на рифленый пол тамбура. — А тут минное поле почище Зееловских высот. На Сухаревке закон один: кто громче плачет, тот больше украл. Здесь с сорок пятого года столько генеральского добра осело, что если все в кучу свалить — можно второй Малый театр золотом обшить. Тут и шмотки с венских складов, и ковры персидские, и дедовские часы с боем.

Трамвай взвизгнул бандажами на крутом радиусе и замер напротив грязных, утоптанных в ледяное месиво ворот барахолки.

Сухаревский рынок встретил их густым, оглушающим людским гулом, в котором тонули свистки постовых милиционеров, плач младенцев, ругань торговок и заунывные куплеты гармонистов-инвалидов.

Это было настоящее государство в государстве, раскинувшееся среди кривых переулков, дощатых прилавков и закопченных кирпичных брандмауэров. Тысячи людей колыхались в сером морозном мареве.

В первом ряду стояли бабы в ватниках, продававшие прямо из узлов застиранное довоенное тряпье: ситцевые платья, фильдеперсовые чулки со штопкой, поношенные каракулевые воротники и детские валенки. Дальше шли ряды «железячников» — здесь мужики с земли, расстелив старые мешки, торговали ржавыми напильниками, обломками немецких штыков с грубо сточенными свастиками, бензиновыми зажигалками из гильз и самодельными плитками с открытой спиралью.

Над толпой плыл тяжелый, непередаваемый дух барахолки: запах прогорклого подсолнечного масла, жареных пирожков с ливером, дешевого табака, керосина и мокрой овчины.

У деревянной будки с надписью «Ремонт примусов и керосинок» крутился сухопарый парень в кепке-ушанке со срезанными завязками. Увидев надвигающуюся массивную фигуру Грача, он на секунду напрягся, рука метнулась под полу драного пальто, но, разглядев пластырь на капитанском носу, парень криво осклабился щербатым ртом:

— Ба, какие люди в нашем шалмане без конвоя! Костя-разведчик! А мы слыхали, тебя на Пресне подрезали под самое подреберье, и ты уже в раю с архангелами в очко режешься.

— Меньше ушами хлопай, Чиж, а то сквозняком последние мозги выдует, — Громов шагнул вплотную, небрежно отодвинув парня за плечо к забору. — Гляди сюда. Мы сегодня по частному вопросу. Ты в наших краях давно ошиваешься, каждый мешок на просвет видишь. Что за гости в городе появились со спецгрузом?

Чиж воровски стрельнул мутными глазками по сторонам, оценивая стоявшего рядом Платонова:

— А этот хмурый с тобой? Не из шестого ли отдела ненароком? Больно взгляд у него колючий, будто протокол в уме пишет.

— Мой напарник, — отрезал Костя. — С фронта вместе топали. Ты мне зубы не заговаривай, Чиж. Кто за последние двое суток крупное рыжье скидывать пытался? Не коронки паяные и не обручалки с барахолки, а штучный товар. Ордена с эмалями, старое серебро, табакерки с каменьями царской работы.

Парень перестал улыбаться. Лицо его вмиг сделалось серым, настороженным, плечи вжались в драповое сукно:

— Костя… Ты в такие дебри не лезь, Христом богом прошу. Я жить хочу. Вчера к вечеру двое терлись у мясных рядов. Не наши, не блатные. Офицеры тыловые, в шинелях справных, но без петлиц. Базарили жестко, с нахрапом. Искали глухой выход на заграницу или на старых ювелиров, кому можно сразу партию сдать без торга. Одному из наших камушек показали — солитер чистой воды, в золотой оправе, размером с лесной орех. Сказали: «Если трепаться начнете — найдем в выгребной яме с перерезанным горлом». Они не воры, Костя. Они с понятий смеются, людей за мусор считают.

У Платонова внутри все подобралось. «Солитер в золотой оправе». Тот самый, что венчал крышку екатерининской табакерки князя Куракина, похищенной ночью на Малой Бронной.

— Куда они пошли? — тихо, свинцовым голосом спросил Алексей, шагнув на полшага вперед.

Чиж вздрогнул от звука этого голоса, безошибочно распознав в нем породу человека, который не пугает попусту:

— К Моисею они пошли, начальник… Куда ж еще с таким добром соваться? Всю Москву обойдешь — никто такой кусок не поднимет, кишка тонка. Только Моисей Абрамович может свести с людьми из комиссионок при наркоматах. Он у себя, в часовой лавке за складами райпромторга сидит. Только… тихо там будьте. У него со вчерашнего дня в проходном дворе двое топчутся. Караулят старика.