МУР 1951 (СИ), стр. 27

Взорам сыщиков открылась тонкая девичья шея. На бледной, почти прозрачной коже отчетливо проступала ровная, узкая, как струна, странгуляционная борозда. Никаких кровоподтеков, никаких рваных ссадин от ногтей жертвы, пытавшейся сорвать удавку. След был сухим, плотным, шириной не больше полутора миллиметров.

— Шелковый шнур или тонкая рояльная жила, — пояснил эксперт, поправляя очки. — Накинули сзади, одним выверенным движением, без суеты. Нападавший знал, куда давить: пережал сонную артерию и блуждающий нерв в долю секунды. Девочка даже пикнуть не успела — сразу потеряла сознание, а через полторы минуты наступила смерть мозга. Сработано чисто, холодно, без малейшей горячки. Время наступления смерти — между одиннадцатью вечера и полуночью. Трупное окоченение в самом разгаре.

— Подкрался в темноте, накинул петлю, положил на лавку и ушел? — прикинул Громов, нервно передернув плечами. — Какой в этом прок? Если не ограбил и не снасильничал, зачем душегубством заниматься? Маньяк какой-то полоумный? Так у нас вроде таких отродясь не водилось, не Америка поди.

— А вы на голову ее поглядите, товарищи сыщики, — тихо произнес старый доктор, осторожно приподняв край шерстяного берета с левой стороны. — Вот где собака зарыта.

Платонов наклонился ближе. Дыхание перехватило.

Над левым ухом девушки, среди густых темно-каштановых кудрей, зияла аккуратная проплешина размером в два пальца. Прядь волос была не вырвана в драке, не срезана впопыхах тупым перочинным ножиком. Ее сняли под самый корень, вровень с кожей черепа, тончайшим хирургическим лезвием или острейшими парикмахерскими ножницами. Ни единой помарки, ни царапины на коже — чистый, почти ювелирный срез. Самой отрезанной пряди ни на скамье, ни на снегу под ногами не было.

— Волосы срезал, гад, — выдохнул Грач, и его единственный здоровый глаз изумленно округлился. — Это еще что за фокусы? Колдун он, что ли, или фетишист тронутый?

— Не фетишист, Костя, — медленно, глухим голосом произнес Алексей, поднимаясь на ноги и чувствуя, как по спине пробегает знакомый, липкий холод из прошлой жизни.

Перед глазами старлея мгновенно всплыли лекции по криминалистике и судебной психиатрии, пыльные протоколы девяностых и нулевых годов, методички по серийным убийцам.

Ритуальное позирование тела. Абсолютный контроль над жертвой. Отсутствие сексуального контакта на месте преступления — оргазм или разрядка достигаются в момент удушения и отсечения трофея. И главное — трофей. Чистый, аккуратный срез волос, который убийца унес с собой, чтобы дома, в тишине, за закрытыми шторами перебирать пальцами шелковые нити и заново переживать триумф своей абсолютной власти над чужой красотой.

— Это трофей, — сказал Платонов вслух, глядя на темные верхушки лип. — Он забрал частицу ее тела. Уложил на скамейку, сложил руки на груди, поправил пальто. Он не прятал труп в овраг, не скинул в воду, хотя до набережной пятьдесят метров под горку. Он выставил ее напоказ, как куклу в витрине.

Вера Николаевна внимательно посмотрела на Алексея. В ее взгляде не было привычной процессуальной колкости — только глубокая, нарастающая тревога женщины, столкнувшейся с чем-то запредельным, ломающим все каноны университетских учебников права.

— Вы говорите так, Платонов, будто уже встречали подобное, — тихо заметила она, затягивая тесемки на папке.

— Читал в специальной литературе, — уклончиво бросил опер, не желая вдаваться в объяснения, откуда у советского старлея такие познания. — В Германии времен Веймарской республики и в царской России бывали подобные выродки. Они убивают не ради кошелька и не по пьяной лавочке. Они охотятся.

— Ну, знаешь, Леха, — нервно сплюнул Грач, закуривая зажатую в кулаке папиросу, — ты начальству такое загнивающее буржуазное кино не вздумай рассказывать. У нас в райкоме за такие теории по партийной линии мигом по головке настучат. Скажут: «В социалистическом государстве серийных маньяков быть не может, это пережиток капитализма». Повесят дело на хулиганов или какого-нибудь сбежавшего из дурдома хроника, да и закроют тему.

— Не закроют, — Алексей бросил последний взгляд на застывшее восковое лицо балерины. — Потому что этот зверь только вошел во вкус. Если он забрал трофей и остался безнаказанным, он обязательно выйдет на охоту снова. И очень скоро.

В тумане над парком тяжело прогудел первый утренний катер, взрезая стылую воду реки. Город просыпался, зажигались огни в окнах жилых домов на Ленинском проспекте, люди спешили к станкам и в конторы, не подозревая, что на тихих аллеях Москвы открылся сезон охоты, равной которой столичный уголовный розыск еще не знал.

Через двое суток зима окончательно затянула Москву в ледяной панцирь. Ударил сухой, злой мороз под двадцать градусов, от которого звенели трамвайные провода на Садовом, а редкие прохожие бежали по тротуарам мелкими перебежками, спрятав носы в воротники и поднимая за собой белые клубы пара.

Тревожный телефонный звонок раздернул сонную тишину дежурной части в половине шестого утра.

Служебный «газик», скрипя промороженными рессорами, несся по набережной мимо серых гранитных парапетов. Внутри кабины зуб на зуб не попадал: печка отчаянно чихала, не в силах прогреть брезентовый кузов, и ветровое стекло приходилось то и дело скоблить ребром медного пятака, чтобы разглядеть дорогу.

— Накаркал ты, Платонов, — хрипел Грач, яростно дуя в озябшие кулаки и пряча распухший, заклеенный пластырем нос в шарф. — Ей-богу, накаркал. Лучше б ты тогда в Нескучном про пьяную драку сочинил, честное слово. Сейчас бы искали какого-нибудь ревнивого слесаря с напильником, пили чай в дежурке да горя не знали. А теперь вон — монастырь, снег по колено, и генералы из главка уже кобуры расстегивают.

— Слесаря ты бы до морковкина заговенья искал, Костя, пока этот «слесарь» пол-Москвы не выкосил, — сухо отозвался Алексей, глядя сквозь расчищенный кружок на стекле на темные башни Новодевичьего монастыря.

Возле монастырского пруда, прямо у древней кирпичной стены с ласточкиными хвостами, уже горели фары трех милицейских полуторок. Снег вокруг старых ракит был истоптан десятками сапог. Вдоль набережной выстроилась плотная цепь курсантов школы милиции в длинных шинелях, не подпускавших к воде редких утренних рабочих с завода «Каучук».

Вера Николаевна уже была там. Она стояла у самой кромки льда, зябко поджав плечи в драповом пальто. Ее лицо от лютого ветра сделалось фарфорово-белым, кончик носа слегка покраснел, но в глазах застыло такое глухое, свинцовое оцепенение, что Платонов сразу понял: сомнений не осталось.

— Вторая? — коротко спросил Алексей, подходя вплотную и придерживая полу шинели.

— Вторая, — глухо, едва шевеля замерзшими губами, отозвалась Шестакова. — Студентка третьего курса Московского хореографического училища. Тамара Селезнева, девятнадцать лет. Жила в общежитии на Большой Пироговской. Вчера вечером после репетиции пошла провожать подругу до трамвая и пропала.

Сыщики подошли к чугунной ограде сквера.

Тело девушки сидело на заснеженном гранитном выступе парапета, прислонившись спиной к корявому стволу плакучей ивы. Со стороны могло показаться, будто усталая студентка просто присела полюбоваться замерзшей гладью пруда и задремала в предрассветной тишине. Серое пальто из добротного ратина было аккуратно застегнуто, пуховый белый платок бережно прикрывал плечи, а руки в шерстяных варежках смирно лежали на коленях одна поверх другой.

Рядом, в сугробе у ног, сиротливо стоял завязанный шнурком холщовый мешок с балетными туфлями.

Савва Игнатьевич, кряхтя и ругаясь сквозь покрытые инеем усы, осторожно приподнял шерстяной шарф покойной.

— Тот же коленкор, сыщики, — просипел старый эксперт, поворачивая закоченевшую голову девушки к свету переносного аккумулятора. — Глядите сами: узкая, ровная борозда от шелкового шнура. Передавил сонные артерии сзади, в секунду, кости гортани целы. Никаких следов борьбы, ни единого синяка на запястьях. Девочка даже испугаться не успела. Время смерти — около двух часов ночи.