МУР 1951 (СИ), стр. 14
Крид пил не торопясь, маленькими глотками, глядя поверх фарфорового края прямо в лицо своему подчиненному. Свет настольной лампы очерчивал его резкие породистые скулы и коротко остриженные светлые виски, делая лицо похожим на скульптуру из северного гранита.
— Шестакова закрыла материал, — нарушил тишину начальник, аккуратно опустив блюдце на стол. — Бумаги составлены грамотно. В прокуратуре вопросов не возникнет, замяли историю чисто.
— Костя постарался, — сдержанно отозвался Платонов. — Да и Вера Николаевна нас гоняла так, будто мы государственные преступники.
— Она правильная девка, — ровно заметил Крид, чуть прищурив пронзительные серо-голубые глаза. — Въедливая, колючая, закону верит свято. Такие в нашем ведомстве нужны не меньше, чем стрелки вроде тебя с Громовым, иначе уголовный розыск через полгода превратится в бандитскую шайку с красными удостоверениями. Но я тебя не за этим позвал, Алексей.
Майор оперся локтями о зеленое сукно стола, переплел пальцы и посмотрел на старлея с той странной, пугающей глубиной, от которой по затылку снова побежали мурашки.
— Ты сегодня под очередями красиво плясал, — спокойно заговорил Виктор Иванович. Голос его звучал глухо, наполняя комнату размеренным гулом. — Пацана из-под пуль выдернул, старика волоком вытащил, гранату в окно вернул. Прямо как на плакате Воениздата. Одно забыл, лейтенант: война кончилась шесть лет назад. Берлин взяли, фрицев закопали, парад отгремел.
Платонов шевельнулся в кресле, собираясь возразить, но майор лишь едва заметно качнул головой, останавливая его простым движением бровей:
— Помолчи, послушай старших. Я знаю эту фронтовую дурь. Когда четыре года подряд смерть рядом ходит и в затылок дышит, начинает казаться, будто собственная жизнь ничего не стоит. Копейка ломаная ей цена, правда? Залезть в пекло, грудью амбразуру накрыть, пулю лбом поймать — дело нехитрое, кровь молодая, азартная, горит ярко. Только вот какая штука получается, Платонов… Нам мертвые герои в петровских коридорах без надобности. У меня на мемориальной доске в вестибюле фамилий выбито столько, что читать устанешь. Мне живые оперы нужны.
Крид взял кусок тростникового сахара, повертел его в широких пальцах и со щелчком расколол щипцами пополам.
— Запомни раз и навсегда: жизнь оперативника — это казенная ценность. В тебя государство вложило патроны, время, госпитальные койки и доверие людей, которые по ночам по улицам ходят. Швыряться этой жизнью на каждом углу ради лихости — не доблесть, а дурость непростительная. Город этот сложный, Алексей. Гнилой, тяжелый, израненный. В нем сейчас такое со дна поднимается, что сорок первый год легкой прогулкой покажется, когда лагерные воры силу почуют. И чтобы эту заразу вычистить, одного голого бесстрашия мало. Голова нужна. Холодная, трезвая и целая.
Майор положил ладонь на край стола и веско припечатал:
— Тебе еще жить и жить, старший лейтенант. Дела раскрывать, людей беречь, детей растить, мир этот своими глазами смотреть. Так что кончай корчить из себя бессмертного. Бессмертие — паршивая штука, парень, уж поверь мне на слово. От него одна тоска да холод в груди остаются.
В кабинете повисла долгая, густая пауза. Платонов смотрел на начальника, чувствуя, как за этими простыми офицерскими напутствиями проступает нечто неизмеримо более древнее и страшное, чем все пережитые им катастрофы. Крид говорил так, будто сам нес на плечах груз сотен прожитых жизней, и этот груз давно тянул его к земле сильнее любой гранитной плиты.
— Я понял вас, товарищ майор, — тихо, но абсолютно твердо произнес Алексей, допивая остывающий сладкий чай.
— Вот и ладно, если понял, — лицо великана снова обрело привычное невозмутимое выражение, уголки тонких губ тронула скупая усмешка. — А теперь — кругом и марш из управления. В приказном порядке. Чтобы духу твоего здесь до завтрашнего утра не было. Езжай домой, упади на кровать, закрой глаза и спи. Если увижу тебя в дежурке раньше девяти ноль-ноль — отправлю на трое суток на гауптвахту за нарушение субординации. Приказ ясен?
— Так точно, товарищ майор. Разрешите идти?
— Свободен, лейтенант. И бок перевяжи, хромаешь ведь, черт упрямый.
Платонов поднялся, четко отдал честь и вышел из кабинета, аккуратно притворив за собой тяжелую дверь.
Спустившись по парадной гранитной лестнице, он миновал дневального у входа, вдохнул всей грудью морозный ночной воздух и зашагал по притихшей Петровке. Над крышами старых домов мерцали далекие холодные звезды, в переулках гулко отдавались его собственные шаги, а в кармане шинели приятно теплился недопитый коробок номенклатурных папирос. Москва спала перед новым днем, и в этом тяжелом, опасном, но удивительно настоящем мире ему действительно предстояло жить.
Холодный ночной воздух после душных петровских коридоров показался почти сладким, обрушившись на лицо бодрящей морозной волной. Город уже утихомирился, сбросил дневную лихорадочную суету, и теперь широкая мостовая блестела под редкими фонарями темным полированным асфальтом, на котором тонкой хрусткой коркой схватывался первый настоящий ледок.
Шагая в сторону Театрального проезда, Алексей машинально сунул руку в глубокий карман форменной шинели. Пальцы тут же нащупали твердый прямоугольник номенклатурной пачки «Герцеговины Флор», любезно оставленной Кридом. Сыщик извлек белую коробку на свет, задумчиво провел пальцем по тисненому узору и замер на углу, прислушиваясь к тихому шелесту опадающих листьев в сквере.
Желание чиркнуть спичкой и затянуться ядреным табачным дымом боролось с внезапной, удивительно ясной трезвостью в груди. В этом времени курили буквально все: на допросах, в окопах, у станков и в министерских кабинетах, табачный чад заменял людям успокоительное, служил поводом для знакомства и главным средством от фронтовой тоски. Однако после порохового смрада в полуподвале Самоварыча и въедливой известковой крошки легкие отчаянно требовали чистой прохлады. Старлей усмехнулся собственным сомнениям, убрал папиросы обратно под сукно и с наслаждением втянул носом звенящий осенний воздух, решив, что травить себя казенным зельем в такую изумительную ночь было бы чистейшим преступлением против собственной природы.
Ноги несли его вперед сами собой, повинуясь какому-то странному внутреннему компасу, и Алексей даже не заметил, как свернул мимо Кузнецкого Моста к парадному фасаду Большого театра.
Площадь спала, укутанная прозрачной сизой дымкой. Высокие квадриги Аполлона на фронтоне застыли в темноте горделивыми силуэтами, словно готовясь сорваться в бездонную небесную высь. И прямо там, у чугунного парапета бокового сквера, темнела знакомая хрупкая фигура.
Майя стояла, запрокинув голову к небу и прижав к груди обеими руками кожаную папку для нот. Ее тонкое пальтецо казалось слишком легким для октябрьского заморозка, а пушистый вязаный шарф был намотан вокруг лебединой шеи с той трогательной небрежностью, какая бывает только у людей искусства после изнурительных многочасовых репетиций.
— Если балетное искусство требует столь самоотверженного стояния на морозе, я вынужден пересмотреть свое отношение к труженикам сцены, — негромко произнес Алексей, притормозив в нескольких шагах, чтобы не напугать девушку внезапным появлением.
Балерина вздрогнула, резко обернулась, но, узнав сыщика, тут же расправила напряженные плечи, и ее усталое лицо озарилось искренней, живой улыбкой.
— Старший лейтенант Платонов, — певуче протянула Майя, пряча озябший подбородок в пушистую шерсть. — Вы появляетесь в моей жизни исключительно в глухую полночь, словно добрый дух из старой немецкой сказки. Неужели в вашем грозном ведомстве рабочий день заканчивается вместе с уходом последних пригородных поездов?
— Хуже, Майя. Начальство выставило меня за порог в приказном порядке, пригрозив гауптвахтой за излишнее служебное рвение, — улыбнулся сыщик, подходя ближе и снимая фуражку, чтобы прохладный ветерок коснулся лба. — Шел домой, размышлял о вреде папиросного дурмана, и сам не понял, как ноги привели меня к этим колоннам. Что вы высматриваете там, в темноте?
