МУР 1951 (СИ), стр. 106

— И как мы этого писателя за жабры возьмем? — прищурился Громов, пододвигая к себе кобуру с пистолетом. — В институте сейчас небось охрана из комендантского взвода дежурит, двери опечатаны.

— Для этого ты мне и нужен, Костя. В мединституте на Большой Пироговской сторожем сидит твой однополчанин. Дядя Савелий, помнишь такого?

Лицо разведчика на мгновение просветлело, тронутое теплой фронтовой усмешкой:

— Савелий-то? Старшина роты связи из сорок пятого полка! Да он со мной под Кенигсбергом из одной котелковой миски кашу хлебал! Он меня за версту по шагам узнает. Одевайся, Леха. Поехали поглядим, кто там в профессорском курятнике перья распустил.

Через сорок минут, поймав на Садовой ночную полуторку с бидонами для молокозавода, сыщики уже спрыгивали на обледенелый тротуар перед монументальной чугунной решеткой Первого медицинского института.

Огромный трехэтажный корпус с высокими гранитными полуколоннами спал во тьме, занесенный мартовской крупой. В полуподвальной сторожке у хозяйственных ворот сквозь пыльное стекло теплился тусклый огонек керосиновой семилинейки.

Громов негромко постучал в железо водосточной трубы условным перестуком — два частых удара, пауза и один протяжный скребок.

Через минуту тяжелая кованая калитка приоткрылась, скрипнув несмазанными петлями. На пороге показался сухопарый сутулый старик в драном армейском ватнике с пустым левым рукавом, заправленным за ремень. Узловатое лицо сторожа заросло седой щетиной, но единственный зоркий глаз под косматыми бровями мгновенно впился в фигуру капитана.

— Костя?.. Грач, ты, что ли, чертяка полосатый? — хрипло, со слезой в голосе выдохнул старик, шагнув навстречу и прижимая Громова к себе здоровой рукой. — Живой, сокол! А мне ребята с пересылки брехали, будто тебя под Люберцами урки на перо посадили!

— Живее всех живых, старшина, — Громов крепко приобнял ветерана за плечи, сунув ему в карман ватника запечатанную пачку «Казбека». — Не дождутся эти волки моих похорон. Мы к тебе по делу особой государственной важности, Савелий. Надо в архив парткома и на кафедру терапии заглянуть. Только тихо, чтоб ни одна собака в округе не гавкнула.

Сторож мгновенно посерьезнел, прикрыл калитку и провел офицеров в теплую, пахнущую махоркой и сушеными сухарями сторожку:

— За профессора пришли? Знаю, всё знаю… Вчера днем эти упыри в штатском на двух черных машинах прикатили, опечатали кабинет Николая Петровича, а парторг местный, Воробей, им папки с протоколами сам на цыпочках подносил. Трясся весь, как заячий хвост на морозе.

— Воробей ключи от парткома где держит? — быстро спросил Платонов.

— Да в учительской, в стенном шкапчике за расписанием лекций, — старик достал из-под топчана тяжелую связку ключей на латунном кольце. — Пойдемте через кочегарку, соколы. Там ход есть потайной, еще с царских времен для истопников прорублен, прямо под лестницу второго этажа выходит. Ни одна душа не увидит.

Коридоры старого института встретили оперов гулкой, кладбищенской тишиной. Пахло карболовым мылом, эфиром, влажной штукатуркой и застарелым бумажным духом многолетних архивов.

Миновав темную рекреацию, Платонов и Громов поднялись на второй этаж, где располагалась канцелярия партийного бюро и деканат. Замок на деревянной двери учительской поддался тонкой часовой отмычке Алексея за считаные секунды.

В комнате стоял тяжелый канцелярский полумрак. Грач задернул плотные суконные шторы на окнах, выходящих в сквер, и включил трофейный карманный фонарик с синим светофильтром, дававшим узкий, неяркий круг света.

— Нам нужны протоколы закрытых заседаний ученого совета за последние полтора года, — вполголоса скомандовал Платонов, выдвигая ящики тяжелого несгораемого шкафа. — И личные дела сотрудников кафедры госпитальной терапии. Ищи все выговоры, служебные записки и стенограммы научных дискуссий.

Работа пошла методично и споро. Сыщики перебирали подшивки в пожелтевших картонных папках с тесемками, вчитываясь в сухой, протокольный язык институтских склок.

Платонов листал протоколы с въедливостью опытного следователя, выискивая скрытые узлы человеческой зависти и карьерной ненависти. Картина академической жизни пятидесятых годов проступала сквозь казенные фразы со всей беспощадной ясностью: пожилые профессора дореволюционной выучки держали оборону против молодых выдвиженцев, которые брали не глубокими знаниями клиники, а цитатами из свежих передовиц и безупречными классовыми анкетами.

На сороковой минуте поисков Платонов наткнулся на объемистую папку с грифом «Служебные записки и переписка по кафедре терапии за 1950–1951 гг.».

Среди рутинных актов о списании бинтов и спирта лежала подробная стенограмма заседания ученого совета от четырнадцатого ноября пятидесятого года.

Темой заседания была защита докторской диссертации доцента Аркадия Ильича Коренева на тему «Новые методы комплексной терапии застойных явлений у больных с сердечно-сосудистой декомпенсацией».

Алексей жадно пробежал глазами строки выступления профессора Шестакова. Николай Петрович высказывался резко, не стесняясь в научных оценках:

«…Представленная работа доцента Коренева не содержит подлинных клинических наблюдений и является компиляцией сомнительных опытов. Рекомендованные автором ударные дозы ртутных диуретиков в сочетании с необоснованным отказом от проверенных сердечных гликозидов ведут к необратимым поражениям почечной ткани и представляют прямую угрозу жизни пациентов. Считаю присуждение искомой степени недопустимым, а методы работы автора — антинаучным шарлатанством…»

— Костя, глянь сюда, — шепотом позвал Алексей, тыча пальцем в пожелтевший лист. — Вот она, пружина. Профессор размазал Коренева по стенке при всем ученом совете. Диссертацию завернули единогласно.

Громов перегнулся через плечо напарника, вчитываясь в ответную реплику соискателя, занесенную в протокол секретарем:

«Доцент Коренев заявил, что позиция профессора Шестакова продиктована замкнутостью старой академической касты, враждебной молодым советским кадрам, и пообещал поставить вопрос о пересмотре методов работы кафедры перед вышестоящими партийными инстанциями…»

— Вот же гад ползучий, — процедил сквозь зубы капитан. — Прямым текстом пригрозил заложить старика.

— И не просто пригрозил, — Платонов достал из соседней папки личное дело Коренева. — Смотри на послужной список: сорок первый год — бронь по здоровью, заведование эвакуационным госпиталем в глубоком тылу, в сорок седьмом — выговор по партийной линии за утрату бдительности при распределении дефицитных медикаментов. И кто тогда выговор снял? Зам военного прокурора генерал Шестаков, дядя Веры, по личной просьбе брата-профессора. Они эту змею сами на груди пригрели.

— Пошли в его кабинет, — решительно тряхнул чубом Грач. — Надо проверить машинку. Если тот донос отстукан на его аппарате, у нас будет железная улика против этого писателя.

Кабинет доцента Коренева располагался в самом конце коридора, рядом с ординаторской. Хлипкий английский замок на двери не задержал Платонова и на три секунды.

В комнатушке пахло дорогим парикмахерским одеколоном, пылью и сухим сургучом. На массивном письменном столе под зеленым сукном идеальным порядком выстроились мраморные приборы: чернильница с бронзовым орлом, пресс-папье и стопка неразрезанных медицинских журналов.

А на приставном столике у окна, накрытая потертым чехлом из серого дерматина, стояла тяжелая трофейная пишущая машинка «Ундервуд».

Платонов достал из кармана чистый бланк допроса, заправил его под резиновый валик и плавно ударил подушечкой пальца по клавишам нижнего ряда, набрав несколько случайных слов.

Звякнул колокольчик возврата каретки.

Сыщик поднес отпечатанный листок к лучу фонаря, и сердце его забилось ровно и уверенно, как часовой механизм.

Буква «е» в каждом напечатанном слове заваливалась вправо ровно на полмиллиметра, а верхняя округлая дужка литеры оставляла на бумаге тонкий, едва заметный глазу скол с характерной смазанной засечкой. Текст полностью совпадал с тем оттиском, который Вера успела запомнить в прокуратуре перед тем, как копию доноса уволокли на Лубянку.