Шлюха, стр. 3
Часто говорят, что мой пунктик насчет женщин раздражает, что это вечно одно и то же, почему бы просто не улыбнуться им по-хорошему и не поаплодировать, когда им удается раззадорить толпу, разве сама я не женщина, да и шлюха к тому же, неужели же я не могу дать им шанс? Это верно, я — доказательство того, что женоненавистничество удел не одних лишь мужчин, и если я называю их личинками, телками, шлюхами, то в основном потому, что они меня пугают, потому что им не нужно мое тело, а ничего другого я им предложить не могу, потому что они вечно угрожают задвинуть меня обратно в строй, туда, где я быть не хочу. И если мне не нравится то, что пишут женщины, то потому, что, читая их, я будто слышу, как они говорят, потому что им не удается отвлечь меня от меня самой, быть может, я слишком близка к ним, чтобы распознать что-то такое, что им свойственно и не вызывает немедленного отвращения, что не приложимо сразу же ко мне. И к тому же мне завидно, что они могут называть себя писателями, я предпочла бы думать о них как о совершенно таких же, думать о них, как думаю о себе, как о телке, как о шлюхе.
Но не беспокойтесь обо мне, я буду писать до тех пор, пока не возвышусь наконец, пока не стану одной из тех, кого не осмеливаюсь читать.
Да, мне это не приснилось, жизнь прошла сквозь меня, и все эти мужчины, тысячи мужчин в моей постели, в моем рту, их сперма на мне, на моем лице, в моих глазах, это не выдумка, я все это видела, и это все еще продолжается, каждый день или почти, только мужские концы, концы их концов, которые возбуждаются сама не знаю отчего, потому что не на меня они встают, никогда на меня, а на то, что я шлюха, на тот факт, что я здесь как раз для этого, чтобы сосать им, опять сосать эти нанизывающиеся друг на друга концы, словно я должна безвозвратно их опустошить, извлечь из них раз и навсегда то, что они имеют сказать, и к тому же я тут вообще ни при чем, в этих излияниях, это могла бы быть другая, даже не шлюха, а надувная кукла, частица конкретного образа, точка схода, разинутый на них рот, пока они наслаждаются мыслью, что делают именно то, что доставляет наслаждение, пока суетятся в постели, заставляя показывать то искаженное лицо, то отвердевшие соски, то взмокшую, судорожно дергающуюся щель, пока пытаются уверить себя, что эти ошметки женщины предназначены им и что они единственные, кто способен заставить их заговорить, единственные, кто способен подчинить их своему желанию, желанию видеть их подчиненными.
И не моя собственная жизнь ведет меня, а всегда чья-то чужая, всякий раз, когда мое тело приходит в движение, кто-то другой им распорядился, кто-то другой его сотрясал, требовал принять позу, на коленях, по-собачьи, или широко раскрывшись, на спине, мое тело стало просто резонатором, и исходящие из моего рта звуки не мои, я это знаю, потому что они отвечают чьему-то ожиданию, желанию возбуждаться от моего голоса, от моей ставшей слышимой щели, чтобы члены туда проваливались, чтобы терялись в моих собачьих поскуливаниях, нарочно предназначенных для чьего-то уха, и порой я даже получаю удовольствие, не могу отрицать, всегда, когда моему голосу удается убедить меня, когда в моих криках то тут, то там сквозит что-то естественное, непроизвольное, некая достигающая цели песнь, будто точный удар, будто своевременная мысль, и тогда впечатление, будто я здесь ради чего-то настоящего, хорошего, ради моих отцов, моих учителей, ради воплощения моего умения-жить-ради-чего-то, впечатление, будто я здесь, чтобы ублажать моих пророков, пронизывает мое тело шлюхи и возвращает мне мое собственное.
И я бы не сумела сказать, что они видят, глядя на меня, эти мужчины, я ищу это в зеркале каждый день и не нахожу, а то, что они видят, это не я, не может быть мной, это может быть лишь какая-то другая, смутная изменчивая форма, принимающая цвет стен, я уже не знаю, красива ли я и насколько, молода или уже слишком стара, меня, конечно, по большому счету, видят как женщину, наделенную грудями, изгибами тела и талантом опускать глаза, но женщина может быть женщиной только в сравнении с другими, это женщина среди прочих, а стало быть, трахая меня, они трахаются с целым полчищем женщин, и вот в этой-то толпе я и растворяюсь, нахожу свое место падшей женщины.
И пока я отдаюсь любому, кто готов платить, я занята тем, что делает меня женщиной, благодаря чему я пользуюсь успехом, впрочем, только этим я и занята, я могу утверждать, что преуспела в этой области, и это результат не столько практики или техники, сколько бесконечной податливости, которой я наделена и которая поглощает меня целиком, когда не подкрепляется ударами или ласками, да, я утверждаю, что женственность это нескончаемая податливость, которая должна подпитывать сама себя, чтобы не иссякнуть, и если я всегда падаю, где угодно, в любой ситуации, от страха, от радости, от скуки, то потому, что даже сесть или лечь мне никогда не достаточно, чтобы достичь дна в своем падении, мне бы надо упасть под стул, под кровать, надо бы, чтобы земля разверзлась и я бесконечно погружалась в ее недра, и еще глубже, чтобы отлетели назад мои руки, голова, все части тела, нагромождение которых определяет меня как женщину, пока не останется лишь освобожденное от своих покровов сердце принцессы, частичка королевства, продолжающая свой полет в надежде вырваться в некое, неведомое мужчинам небо. Да, я уже воображаю себе это сердце, бьющееся в себе самом, ради себя самого, ничего никому не несущее, сердце бесполезное, но наполненное.
И хватает всего нескольких дней, чтобы приобрести привычку, всего нескольких месяцев блуда с господином «кто попало» в меблирашке на Доктор-Пенфилд, куда я прихожу каждое или почти каждое утро, хватает двух-трех клиентов, чтобы понять, что вот, кончено, жизнь уже никогда не будет такой, как прежде, одного раза хватило, чтобы оказаться здесь, в этой комнате с неизменно торчащим членом, на который я натыкаюсь снова и снова, заводной солдатик, у которого нет представления о стенах, который продолжает двигаться навстречу смерти даже завалившись набок, задрав ноги вверх, но какая стойкость и убежденность, и я все болтаю и болтаю, в своей голове, в слезах без грусти, текущих по членам, которые мне запихивают в горло, ожидая оргазма, и даже после, в терпкости спермы, попадания которой в рот я так и не научилась избегать, надо же делать свою работу, впрочем, чаще всего ничто не предвещает извержения, они не подают вида, прикидываются, будто сами ничего такого не ожидали, будто отказывались от этого ради продления удовольствия, и это случается всегда в моменты затишья, когда они вдруг замирают, без звука, без содрогания, но все же к моей большой радости, потому что все кончено, это конец всему, гимнастике, притворству, слезам, податливости, но иногда мне приходится делать это снова, на этот раз обычно — анальный секс, тогда меня ласкают, чтобы подготовить, кончиками пальцев или языком, а я могу только уступать, потому что ни боль, ни отвращение в перспективе не смогли бы поколебать их уверенность, что я нахожу в этом удовольствие, и я говорю нет, а они говорят да, и я говорю, это больно, а они говорят, я потихоньку, вот увидишь, тебе будет хорошо, ну да, правда, это хорошо, это больно потихоньку, и чего стоит эта почти боль по сравнению с их наслаждением, что значит больно, когда это всего лишь я, что можно хотеть, думать или решать, когда виснешь на всех шеях, на всех членах, задрав ноги вверх, когда тело смято этой силой, которая позволяет мне жить и при этом убивает, и если я не умею ни кричать, ни жестикулировать вне постели, когда меня об этом не просят, то, быть может, слова, эти слова, полные моего крика, смогут поразить всех, и даже больше, весь мир, и женщин тоже, потому что своим блудом я отвергаю все человечество, отца, мать, детей, если бы я их имела, если б могла их иметь, я забываю, что бесплодна, выжжена, что вся сперма в мире не сможет пробудить во мне что бы то ни было.
