Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 14

Первое орудие: цело, ствол горячий, вокруг гильзы по щиколотку. Лапин сидел на станине, и его трясло — теперь, задним числом, как и положено. Бабушкин стоял над ним и держал руку у него на плече, огромную, как коровье вымя, и молчал.

Двое из расчёта лежали рядом, накрытые плащ-палаткой.

Второе орудие Тюрина: цело, потерь нет, ствол расстрелян до синевы.

Четвёртое: цело.

Третьего орудия не было.

Ствол сорвало с люльки и отбросило на десять метров, станины скрутило винтом. Из хода сообщения к этому месту тянулся след — по земле, полосой, как будто волокли мешок.

— Он последним пошёл, — сказал Кузьмин, тот самый, которого утром откапывали, и голос у него был никакой. — Сержант Дудник. Он же командир, он последним. Мы уже в лощине были, а его на выходе…

Ковалёв постоял над тем, что осталось от третьего орудия.

Три выстрела. Он сказал: три, не четыре. Дудник сделал три и пошёл в ход, всё по-написанному, до последней запятой, и четверо из пяти были живы, потому что ночью восемьдесят метров рыли в полный профиль с коленом.

Один — не был.

Это была правильная арифметика. Он это знал заранее — вчера, когда рисовал схему и ставил в центре крестик. Он знал, кого туда ставит, и знал, что за это будет, и всё равно поставил, и всё сработало.

Разница между сегодняшним днём и всеми предыдущими была ровно в этом: раньше он платил, потому что ошибался или не успевал. Сегодня он заплатил, потому что так было выгоднее.

Одиннадцать танков пришло. Шесть осталось на поле. Полк удержал высоту 44,2 и держал её ещё сутки.

Вечером Сычёв принёс ведомость.

— Расход: бронебойных тридцать один, осколочных пятьдесят четыре. Осталось: бронебойных двенадцать, осколочных двадцать. Матчасть: три орудия, четвёртое разбито безвозвратно, ствол в ремонт не годен, докладную я написал. Людей… — старшина перевернул страницу. — Трое, товарищ лейтенант. Дудник, Гарипов, Мешков.

Ковалёв взял карандаш.

— Товарищ лейтенант, — сказал Сычёв.

— Ну.

— Комбат Бондарев приходил. Просил передать: взвод у него положили весь, шестнадцать человек. Он не в претензии. Он сказал: артиллерия шесть коробок сожгла, а его взвод бы столько не сжёг ни в жизнь. — Старшина помолчал. — И ещё сказал: скажите ему, что он правильно сделал, что не пришёл. У него, говорит, лицо было такое, что он вот-вот прибежит.

Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.

Он отдал ведомость, дошёл до своей щели на скате, сел там, где лежал утром, и посмотрел на поле, где ещё дымили шесть коробок и где в двухстах метрах внизу стояло разбитое, скрученное винтом третье орудие.

Потом достал тетрадь и записал итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Не пошёл.

Глава 8

Эмка пришла на позиции в девять утра, и Сычёв увидел её первым.

— Товарищ лейтенант. Начальство.

Начальства было трое: подполковник в артиллерийской фуражке, при нём капитан с планшетом и третий — молодой, в новенькой гимнастёрке, с малиновыми петлицами и одним квадратом в них. Младший лейтенант государственной безопасности.

Ковалёв доложил как положено. Подполковник выслушал, назвался — Званцев, начальник артиллерии дивизии — и без всякого перехода сказал:

— Показывай.

Дальше два часа Ковалёв водил его по рубежу, и это были странные два часа, потому что впервые за месяц он разговаривал с человеком своей профессии.

Званцев был лет сорока пяти, сухой, желтоватый, с той особой неторопливостью, какая бывает у людей, которых уже ничем не удивишь. Он лазил в окопы. Он щупал грунт на бруствере. Он сам, без подсказки, нашёл в кустах остатки ложной позиции — обугленное бревно и колёсный обод — и стоял над ними долго.

— Это ты придумал?

— Так точно.

— И немец купился?

— Четырнадцать минут артподготовки, товарищ подполковник. По бревну.

Званцев хмыкнул и полез дальше — в ход сообщения от разбитого третьего орудия, тот самый, восьмидесятиметровый, с коленом. Прошёл его весь, на карачках, не побрезговав. Вылез, отряхнул колени и посмотрел на Ковалёва уже иначе.

— Кто рыл?

— Расчёт, ночью.

— Зачем колено?

— Чтобы не простреливался вдоль.

— Из скольких вышли?

— Четверо из пяти. Командир орудия остался.

Званцев помолчал.

— Лейтенант. В дивизии за две недели выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати. Три из этих одиннадцати немец расстрелял на позициях, которые командиры выбирали по принципу «отсюда хорошо видно». — Он сказал это ровно, без выражения, как сообщают расход снарядов. — А у тебя четыре ствола, из них три целых, и шесть сожжённых коробок. Я ехал сюда посмотреть, кто врёт: ты или Гнездилов.

— И как, товарищ подполковник?

— Никто не врёт, — сказал Званцев. — Это хуже.

Он сел на станину, достал портсигар, закурил.

— Хуже, потому что это значит, что дело не в везении и не в танках. Дело в том, что ты делаешь так, а остальные — иначе. — Он посмотрел снизу вверх. — Записываешь?

Ковалёв секунду молчал.

— Записываю.

— Давай сюда.

Тетрадь он отдал сам, своими руками, и, отдавая, точно знал, что делает ошибку, и не знал, какую именно.

Званцев читал двадцать минут. Не листал — читал, возвращаясь, шевеля губами на цифрах. Дважды доставал карандаш и что-то помечал на полях. Один раз поднял голову и спросил:

— «Трава перед стволом мокрая» — это откуда?

— Из-под Лесков. Первое орудие дымом себя обозначило, я не проверил.

— И людей потерял.

— Потерял.

Званцев кивнул и вернулся к чтению.

А потом — Ковалёв это увидел и внутри у него стало холодно — тетрадь молча взял из рук подполковника младший лейтенант госбезопасности.

Его звали Шейкин. За два часа он не сказал ни слова, ходил сзади и слушал, и Ковалёв, честно говоря, начал про него забывать, а забывать про такое было нельзя.

Шейкин листал быстро, справа налево, с конца, — и на предпоследней странице остановился.

Ковалёв знал, что там написано. Он написал это в ночь после Кузнечихи, для себя, потому что боялся забыть последовательность:

«Смоленск. Затем Вязьма. Октябрь — решающий. Держаться до морозов, зимой они встанут».

— Товарищ лейтенант, — сказал Шейкин негромко. — А это у вас что?

Званцев поднял голову.

Вот теперь, подумал Ковалёв, всё. Вот теперь, а не под миномётным огнём и не под танками.

Он взял паузу ровно на один вдох — не больше, потому что длинная пауза здесь стоила бы дороже неверного ответа.

— Это оценка обстановки, — сказал он. — Моя собственная. Ошибочная, возможно.

— Оценка обстановки, — повторил Шейкин. — Лейтенантом. За фронт.

— За своё направление, — сказал Ковалёв. — Дороги идут на Смоленск, товарищ младший лейтенант. Смоленск — узел, за него будут драться. Дальше по этим дорогам — Вязьма. Это не пророчество, это карта. Что до октября — октябрь везде решающий, потому что в октябре распутица, а в декабре мороз, и немец в летних шинелях. Я к тому, что нам надо дотянуть до холодов.

Шейкин смотрел на него не мигая.

— Вы, говорят, контужены. Фамилий своих командиров не помните.

— Не помню.

— А обстановку за фронт оцениваете.

— Так фамилии — в памяти, — сказал Ковалёв. — А обстановка — на карте. Карта у меня есть.

Стало очень тихо. Где-то далеко, за высотой, работала артиллерия — ровно, как молотилка.

— Хватит, — сказал Званцев.

Он сказал это не громко, но так, как говорят люди, у которых в дивизии выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати и которым нужен человек, у которого они не выбиты.

— Товарищ младший лейтенант, тетрадь верните. Это боевой документ, он мне нужен. Я его копирую и рассылаю по частям.

— Товарищ подполковник…

— Я сказал: рассылаю по частям. Хотите — пишите рапорт, что начальник артиллерии дивизии распространяет вредительские указания о рытье запасных позиций. Я под ним распишусь первым.