Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 8

— Гляди, мать, какая вычинка! — парень гордо продемонстрировал бабушке тяжелое, глухого черного цвета пальто из плотных, тугих завитков натурального каракуля. — Бери, и кубанку меховую в комплект примерим. Зинка от зависти лопнет!

Бабушка бережно, с сомнением коснулась дорогого меха натруженными пальцами. На её лице отразилась такая детская, чистая радость, что я невольно заулыбался.

Продавец — мужчина в сатиновых нарукавниках — ловко отщелкал костяшками на тяжелых деревянных счетах:

— С вас, товарищ Жериков, триста пятьдесят рублей за пальто и сорок пять за кубанку. Пройдите к кассе, получите чек.

Завернутую в плотную серую оберточную бумагу обновку Шура нёс бережно и аккуратно. Каракулевое пальто весило прилично, но парень шагал от трамвайной остановки гордо, явно демонстрируя всем встречным, что прикупил значимую вещь. Бабушка семенила рядом, заметно волнуясь. В руках она бережно сжимала отдельную небольшую коробку с каракулевой кубанкой.

Естественно, стоило нам зайти в калитку, как встретили Татьяну. Будто караулила, зараза такая! Её сынок крутился рядом, пытаясь поймать в луже щепку.

— О как, Жериковы из центра катят! — Татьяна уперла руки в бока, бесцеремонно разглядывая огромный сверток. — Никак перину новую раздобыли?

— Бери выше, Тань, — не удержался от хвастовства Шура. — Матери пальто каракулевое справили с получки! И шапку в комплекте. Пускай к зиме обновляется.

Татьяна аж воздухом поперхнулась. Лицо её в секунду пошло нехорошими красными пятнами, а прищепка, которую она крутила в пальцах, с треском сломалась.

— Каракуль? — переспросила она, и в её глазах полыхнула такая дремучая, лютая зависть, что мне стало не по себе. — Пальто… Люди за мылом в три три погибели гнутся, а вы мехАми швыряетесь. Наворовали, небось, на своем заводе-то? Монтажники…

— Ты, Танька, язык-то прикуси, — разом посерьезнел Шура, загораживая нас плечом. — Я за этот мех три недели на верхотуре без выходных провода тянул, пока твоя харя на печи спала. Пошли, мама.

Мы двинулись к крыльцу, а Татьяна что-то прошипела нам в спину про «стахановцев липовых» и «советских буржуев». Её дурачок-сын, почуяв материнскую злобу, принялся прыгать по грязи, улюлюкая: «Кубанка-путя! Кутя-тутя!».

В доме бабушка наконец развернула бумагу. Комната сразу наполнилась запахом нафталина и новой кожи. Конечно же пальто снова было примерено. Бабушка поправила на седой голове кубанку, и её лицо, разгладившееся от счастья, показалось мне удивительно красивым.

Шура довольно хлопал в ладоши, Пашка одобрительно свистел, а я смотрел на этот праздничный каракуль, и горло мне сдавливала глухая, удушливая тоска.

Я ведь прекрасно знал, что будет дальше. В этом пальто нельзя будет эвакуироваться — в беженском эшелоне в такой приметной и дорогой вещи тебя либо ограбят в первые сто километров, либо убьют. В этой бархатистой черной кубанке нельзя будет прятаться в подвалах от бомбежек. Самую дорогую вещь в доме, символ их недолгой советской гордости и достатка, придется просто бросить гнить.

Бабушка ласково провела рукой по блестящему рукаву и тихо сказала:

— Ну всё, померила и хватит. Прибери его пока. Пускай до настоящих морозов повесит.

Шура послушно подхватил тяжелое пальто и убрал в шкаф.

Хорошо всё-таки было в Харькове в те месяцы! Золотая осень сорокового, сытая и снежная зима… Мама Нина училась и работала в Махачкале. Потому в Харькове за моим здоровьем и успехами Павла в школе следил Шура.

И подошёл он к этому делу с чисто монтажной дотошностью. Откуда ему, парню молодому и ещё неженатому, было знать все эти педиатрические тонкости? Но в местной детской амбулатории ему выдали какую-то бумажную простыню с графиком, и Шурасик развил бурную деятельность.

В результате попу мне изрешетили основательно. Кололи за все пропущенные на Кавказе годы, по какой-то ускоренной схеме. Дифтерия, оспа, тиф… Раз в две недели Шура лично хватал меня в охапку и тащил в процедурный кабинет, игнорируя любые мои взрослые доводы и детские капризы.

— Терпи, капитан, — басил он, пока я, зажмурившись от унижения, ждал неизбежного укола толстой советской иглой многоразового шприца, который медсестра только что достала из булькающего никелированного стерилизатора. — Настоящий полярник в кругосветной экспедиции болеть не должен. Без прививок тебя ни на один корабль не пустят!

Бабушка после таких экзекуций выдавала мне «за храбрость» большую ложку густого, засахарившегося липового мёда. Мои стратегические банки на шкафу она строго-настрого запретила трогать: «Раз Валентин собирает в дорогу, пусть стоят!».

Я морщился, потирал горящую задницу и думал, что Шурасик, сам того не зная, стопроцентно прав. Инфекции в грядущую войну и разруху будут косить людей во временно оккупированном Харькове не хуже осколков. И эта вынужденная медицинская пытка, возможно, ещё один наш шанс выжить в той мясорубке, которая неумолимо приближалась к нам с каждым днем.

Время летело быстро. На Тюринку обрушились настоящие холода, укутав наши одноэтажные переулки тяжелыми сугробами. От печки-голландки теперь исходило постоянное тепло, а по утрам на стеклах расцветали густые морозные узоры. В доме пахло праздничной выпечкой с корицей — приближался Новый, тысяча девятьсот сорок первый год. Последний мирный Новый год для этого города.

Тридцать первого декабря Шурасик приехал с завода уставший, но быстро привёл себя в порядок. Брился он перед зеркалом, напевая под нос полонез Огинского. Когда переоделся в свой праздничный выходной костюм с белой сорочкой — ну настоящий король! Хоть сейчас на обложку журнала «Огонёк».

Бабушка нарядила и нас с Павлом. Денег на детей в этой семье не жалели. Поверх теплых кофточек на меня натянули одну из цигейковых шуб, подпоясав широким ремнем. И мы поехали втроём на трамвае в самый центр, на главную улицу города.

Там, в начале Пушкинской, у площади Тевелева, высилась колоссальная, сверкающая сотнями электрических огней главная ёлка Харькова. Вокруг неё организаторы выстроили целое сказочное царство: из крашеного папье-маше и ваты на нас глядели огромные ростовые куклы — три поросёнка, медведи, волки и, конечно же, Дед Мороз в белоснежной шубе чуть ли не в три человеческих роста! Из репродукторов гремела бравурная праздничная музыка, на временной дощатой сцене шло какое-то веселое новогоднее представление с петрушками.

Домой мы вернулись сопливые, разрумянившиеся от мороза, но абсолютно счастливые — по крайней мере, три четверти нашей маленькой компании. Дощатые сени встретили нас густым, умопомрачительным ароматом запечённого мяса и ванили. Бабушка Лиза, оставшаяся дома «на хозяйстве», сотворила на кухне настоящее кулинарное чудо.

Наш большой круглый стол в комнате преобразился. Бабушка застелила его парадной белой скатертью с выбитыми накрахмаленными узорами. В центре, под мягким светом шелкового абажура, исходило паром главное блюдо — огромный кусок свиного окорока, запечённого с чесноком в печи, покрытый глянцевой румяной корочкой. Рядом теснились тарелки с домашней маринованной капустой, солеными огурчиками из кадушки и обязательный винегрет, щедро политый пахучим подсолнечным маслом.

Но моё взрослое внимание привлекли советские деликатесы, которые Шура раздобыл по своим ведомственным талонам. На краю стола красовалась завернутая кольцом палка знатной «Краковской» колбасы, поблескивала жестяная баночка рижского шпротного паштета, а для нас с Павлом бабушка выставила вазочку с настоящими шоколадными конфетами «Мишка косолапый» и «Раковые шейки».

Шура откупорил бутылку «Советского шампанского» — этот напиток только-только входил в моду и считался главным символом сталинского лозунга «Жить стало лучше, жить стало веселее».

— Ну, с Новым годом, Жериковы! За сорок первый! — Шура поднял пенящийся бокал, а бабушка пригубила домашнюю наливку из крошечной хрустальной рюмки. Нам с Пашкой налили густого вишневого компота в граненые стаканы.

— Пусть этот год будет ещё лучше прежнего, — торжественно произнесла бабушка, крестясь на темный угол, где за буфетом пряталась маленькая, незаметная для чужих глаз иконка. — Главное, чтобы детки не болели, и Ниночка институт закончила.