Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 28

— Правильно. Терпеть больше нельзя.

У меня мнения на этот счёт не имелось. Конечно, уже не тридцать седьмой год, но полететь могли головы всех причастных и непричастных. Белла Михайловна имела прочные связи в райцентре, и толку от маминого письма могло не быть. Собственно так и случилось.

Заявление в райОНО тихо спустили на тормозах, а нам дали понять, что правдоискателей здесь не любят. Атмосфера сгустилась до предела. Белла Михайловна теперь смотрела на маму волком, повар на кухне демонстративно швырял бабе Лизе грязные тряпки для стирки, а Пашку завхоз привлекал к самым тяжёлым работам, не принимая отказа. При встрече сотрудники детдома стали отводить глаза, разговоры обрывались, стоило маме войти в кабинет, а сам завхоз уже не ухмылялся, как прежде, — только молча смотрел исподлобья.

Не знаю, какие именно махинации скрывались за распределением материальных благ для детского дома и кто конкретно прикрывал заведующую, но маму из Серогоз убрали технично. Её вызвали в районный отдел образования. Вернулась она только к вечеру — усталая, бледная, с крепко сжатыми губами. Сняла платок, молча села на табурет и лишь спустя несколько минут тихо сказала:

— Собираемся. Меня переводят.

Чиновники предложили ей другое место работы, прозрачно намекнув: если она откажется и продолжит упорствовать, результат для всей семьи будет самым плачевным. В сорок пятом году такие намёки понимали с полуслова. Рисковать Пашкой и мной мама не стала.

Мы уезжали седьмого ноября, прямо в день главного советского праздника. Пока весь райцентр маршировал на параде, мы грузили свои скромные пожитки: узлы с одеждой, ковёр, несколько книг, драгоценный чайный жестяной короб с письмами и фотографиями. На улице стоял холодный приазовский ноябрь: снега ещё не было, но земля уже промёрзла до каменной корки. По голой степи свободно гулял колючий северо-восточный ветер, забираясь под одежду и обжигая лицо сухим холодом.

Наш приёмыш Лёнька, которого мы когда-то подобрали на станции и привезли сюда, рыдал в три ручья, размазывая слёзы по лицу. Я всё это время искренне сопереживал этому пацану, присматривал за ним и опекал как мог. Мы всем сердцем хотели забрать его с собой, но ничего не вышло.

Буквально незадолго до нашего отъезда в детдом приехал милиционер. Выяснилось, что Лёньку разыскивают, и настоящая его фамилия — Водзименский. Оказалось, у его матери было много детей, муж погиб на фронте, и женщина сама отправила сына побираться на станцию Нижняя Лепетиха, чтобы дома осталось на один рот меньше. Мы этого не знали, а сам Лёнька сознательно промолчал про мать и соврал, что не помнит фамилию.

Мой взрослый разум понимал этого пацана: там, на станции, он просчитал шансы на выживание. В детском доме, да ещё под моим покровительством и защитой нашей мамы, ему было в сто раз лучше, безопаснее и сытнее, чем с родной матерью. Повезло, что его всё же оставили в детском доме. Это была обычная практика, когда детей сдавали на воспитание государству при живой матери.

Перед самым отъездом Лёнька крепко обнял сначала маму Нину, потом Пашку. До меня дошёл последним.

— Валя… ты ведь меня не забудешь?

— Не забуду, — ответил я. — И ты нас не забывай.

— А ты… приезжай потом.

Я только молча пожал ему руку. Мы оба понимали, что никаких «потом», скорее всего, не будет. Баба Лиза поправила на мальчишке шапку и, с трудом сдерживая слёзы, произнесла:

— Береги маму. Она у тебя одна.

Лёнька опустил голову и едва слышно ответил:

— Постараюсь…

Машина тронулась, поднимая холодную степную пыль.

Машину из Серогоз нам выделили из РОНО — чиновники явно торопились поскорее выставить неудобную правдоискательницу за пределы района. В качестве компенсации маме пообещали, что на новом месте назначения будет полноценная школа-десятилетка, где сможет продолжить учёбу Пашка.

Лёнька Водзименский оставался стоять у саманного забора в нашей синей шерстяной матроске, неловко вытирая рукавом глаза. Мы снова возвращались в полную неизвестность колёсной жизни, но мамина совесть была чиста, она сделала всё, что смогла.

* * *

* Реальный факт, реальные события, реальное имя — Белла Михайловна.

Из моих личных изысканий по архивам. Письмо Нины «куда-то там» всё же сработало. И привело к экстренной ревизии детдома осенью 1945 года. В результате этой проверки руководство было отстранено, а учреждение передали новому директору — фронтовику Жданову Ивану Никифоровичу (он руководил детским домом с 1945 по 1951 гг.).

Глава 13

Снова мы плыли по Днепру. Стоял серый, промозглый ноябрь. От чёрной речной воды тянуло таким холодом, что хотелось поглубже втянуть голову в воротник. Ветер резал лицо, на палубе пахло гарью и сырым углём, а по берегам то и дело мелькали обгорелые остовы барж, разбитых ещё при отступлении.

На одной из станций из-за транспортного хаоса, забитых эшелонов и вечной нехватки угля нам пришлось просидеть почти двое суток. Ночевать определили в местный клуб железнодорожников.

Огромные окна были наглухо заколочены досками и листами фанеры, а само здание временно превратили в проверочно-фильтрационный пункт для репатриированных граждан. Их как раз тысячами возвращали с запада товарными эшелонами.

Официально всё выглядело торжественно. Из хрипящего репродуктора, прикрученного к столбу у входа, без конца гремели марши, диктор читал передовицы «Правды» о возвращении на Родину советских людей, угнанных на принудительные работы в Германию. По радио обещали заботу государства, хлеб, помощь и новую счастливую жизнь.

Внутри всё выглядело совсем не так, как в газетных строчках. Просторный зрительный зал бывшего клуба был заставлен длинными рядами железных коек. Между ними едва оставались узкие проходы. Сцена, на которой когда-то выступала художественная самодеятельность, теперь была завалена тюками, чемоданами и узлами.

В душном, натопленном помещении стоял тяжёлый запах хорошего мыла, пудры, духов и младенческой присыпки. Повсюду сидели молодые, сытые девчонки с грудными детьми или чуть постарше, рождёнными там, в Германии, от немцев солдат, а то и офицеров. Гладкие, ухоженные, в добротных заграничных вещах, шерстяных кофтах и шёлковых платках, девицы лениво обсуждали между собой… диатез у своих младенцев. Капризничали, требовали у дежурного офицера кипятку и чистого белья.

Я смотрел на всё это с гнетущим чувством. У меня за всю войну никакого диатеза сроду не бывало — просто потому, что яблочного сока и белого сахара я в глаза не видел. У моей семьи была пустая, серая мамалыга да горький бочковой рассол, в котором плавали дохлые крысы. Моя кожа знала только чесотку и цыпки от холода. Но я молчал. Не мне их судить.

Из прошлых — точнее, будущих — книг и воспоминаний, которые мне доводилось читать, я помнил, как в сорок втором угоняли молодёжь в Германию. В памяти всплывали рассказы о непосильной работе на заводах «Крупп», о концлагерях, колючей проволоке и о том, каким чудом было просто выжить. Многие возвращались домой живыми скелетами.

Поэтому увиденное в клубе никак не укладывалось у меня в голове. Эти «мадамы» не походили на тех измученных людей.

Рядом с нашими стояли койки двух пожилых евреев, чудом переживших оккупацию. Вечером, когда клуб понемногу затих и лишь негромко покашливали люди да плакали младенцы, они вполголоса начали рассказывать маме и бабе Лизе о том, что пришлось пережить.

Бабушка, едва услышав первые страшные слова, сразу согнала меня с места.

— Валька, ну-ка пойди к Павлу. Нечего тебе тут уши греть. Марш отсюда!

Но кое-что я услышал.

Старик рассказывал, как осенью сорок первого всю их общину погнали под конвоем к большому противотанковому рву на окраине города. Как среди охранников оказались не только немцы, но и местные полицаи — люди, которых они знали по именам, с которыми ещё недавно здоровались на улице. Как перед расстрелом людей заставляли раздеваться, складывая одежду в отдельные кучи.