Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 20
Май пролетел незаметно, в постоянных заботах и коротких, уже по-летнему тёплых грозах. Земля, иссушенная первыми жаркими ветрами, жадно пила эту влагу, оживая прямо на глазах.
К началу июня огород было уже не узнать. За каких-нибудь две недели картофель дружно поднялся, зацвели помидоры, между грядками полезла вездесущая лебеда, которую приходилось выпалывать едва ли не через день.
Работы хватало всем. Павел чувствовал себя настоящим хозяином и старшим мужчиной в семье. Утром поливал огород, потом бегал за водой, помогал бабе Лизе рыхлить землю. Я тоже без дела не сидел. Пусть толку от меня было немного, но ведёрко воды донести мог, сорняки выдёргивал старательно.
Жили по-прежнему небогато. Хлеб выдавали по карточкам, поэтому каждый выросший огурец, каждая свёкла и каждая картофелина были на счету. Первую молодую картошку баба Лиза варила в мундире, посыпала крупной солью, поливала ложкой душистого подсолнечного масла, и мне казалось, что ничего вкуснее я в жизни не ел.
Вечерами, когда спадала дневная жара, вся станица выбиралась из душных хат наружу. Жизнь перетекала на улицу. Старики в потрёпанных, ещё довоенных картузах чинно сидели на завалинках, попыхивая самосадом-горлодёром. Женщины, пользуясь последними минутами закатного солнца, устраивались прямо у плетней. Швейные иглы так и мелькали в руках: перелицовывали старые пиджаки, латали протёртые кожаные поршни или перебирали в деревянных чашках пёструю фасоль на семена. Дети носились по улице босиком до самой темноты. Разговоры теперь всё чаще вели не о том, кто погиб, а о том, где наши наступают. Почтальона по-прежнему ждали с замиранием сердца, но фронтовые треугольники стали приходить чаще, чем казённые похоронки.
Несколько раз в неделю эти уличные посиделки плавно перемещались к нам в хату. Чёрная тарелка репродуктора на нашей стене была одна на всю улицу, и к часу вечерней сводки Совинформбюро у нас собирались соседи из четырёх ближайших домов. Бабы тихонько проходили, присаживались на лавки вдоль стен или прямо на корточки у порога.
В тот душный августовский вечер в хате было не продохнуть. Уже несколько недель вся страна жила боями под Курском. Люди ждали вечерней сводки, ловя каждое слово Левитана.
Репродуктор привычно захрипел, зашипел, и вдруг вместо обычного тона раздался торжественный, чеканный голос:
— Говорит Москва!..
Бабы разом подобрались.
— Приказ Верховного Главнокомандующего… Сегодня, 5 августа, войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов в результате ожесточённых боёв овладели городом Орёл. Сегодня же войска Степного и Воронежского фронтов сломили сопротивление противника и овладели городом Белгород!
У бабы Лизы из рук выпала тряпка. Соседка Марья всхлипнула и сразу зажала рот ладонью, чтобы не пропустить ни слова.
— В ознаменование одержанной победы, — гремел репродуктор, — сегодня в двадцать четыре часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орёл и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати четырёх орудий!
В хате повисла оглушительная тишина. Салют? За два года войны никто из них не слышал этого слова в военных сводках. Орудия всегда означали смерть, а теперь они должны были стрелять в честь победы.
И вдруг хата словно ожила. Женщины плакали, обнимали друг друга, крестились на тёмный угол с иконами. Пашка выскочил во двор с криком:
— Орёл наш!
Я сидел на лавке, оглушённый этим ликованием, и чувствовал, как по спине бегут мурашки. Владимир Игоревич, проживший пятьдесят лет в совсем другой стране, понимал то, чего ещё не могли знать эти люди. Вечер пятого августа сорок третьего навсегда войдёт в историю как начало большого перелома. До Берлина оставалось ещё два года тяжелейшей войны, но теперь было ясно: Красная армия окончательно перехватила инициативу.
На следующее утро станицу было не узнать. Известие о первом победном салюте подействовало на людей сильнее любого дополнительного пайка. На совхозные поля и огороды женщины шли уже с другим настроением. Работали молча, не разгибая спины, но в глазах впервые за долгое время появилась надежда.
Для меня же этот день принёс совсем другие мысли. Радость быстро уступила место привычке просчитывать всё наперёд. Да, врага погнали на запад, но впереди были ещё почти два года войны, карточек и постоянной нужды. Я сидел на крыльце, машинально чертя прутиком какие-то линии на пыльной земле, и перебирал в уме всё, что могло ждать нашу семью.
Голод. Пока выручали совхозный паёк и собственный огород. Но впереди новая зима, а значит, каждую картофелину, каждый килограмм муки придётся считать.
Болезни. Самая обычная простуда могла закончиться воспалением лёгких, а приступ аппендицита — могилой. Пенициллин в Союзе только начинали осваивать, и до нашей станицы он доберётся ещё нескоро.
Будущее. Война когда-нибудь закончится. Я вырасту, пойду учиться, получу паспорт. И с каждым годом будет всё труднее не проговориться, не выдать себя знаниями, которым семилетнему мальчишке просто неоткуда взяться.
Из размышлений меня вывел голос бабы Лизы. Она вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук, ласково потрепала меня по вихрастой макушке.
— Чего приуныл, помощник? Наркомат сидит, думу думает? Иди-ка, помоги Пашке хворост у плетня разобрать.
Поднявшись, я отряхнул штаны из грубой мешковины и пошёл к брату. С моим жизненным опытом я просто не имел права пустить всё на самотёк. До возвращения Шурасика нужно было сделать всё, чтобы семья пережила войну.
Мы ждали вестей от Александра Жерикова. Каждый вечер после сводки Совинформбюро разговор неизбежно сворачивал на Шуру.
— Девять месяцев ни строчки, — снова завела вечером разговор мама Нина. — Ну не может же быть, чтобы совсем ничего! Петуховым вон от Гришки пришло, аж из-под Смоленска. А от нашего Шурасика…
— Не кличь беду, — баба Лиза присела на край кровати, устало опустив руки на колени. — Раз похоронки нет — живой. Сердце бы у меня заныло, если бы что… Мало ли почему не пишет? Поди, в госпитале лежит. После ранения. Руки, может, не слушаются, писать не может, а чужих просить стесняется. Выздоровеет — сам приедет.
Пашка, сидевший у стола и чинивший фитиль в керосинке, уверенно мотнул головой:
— Да какой госпиталь, ба! Дядь Саша у нас в секретной части, сто процентов. Помните, он писал, что им особое задание дали? Там же цензура лютая, чернилами всё замарывают. Им, небось, вообще запрещено адреса сообщать. Может, их в тыл к немцам забросили, партизанить? Вот погонят наши гада до границы, выйдет дядя из лесов — и сразу ворох писем привезёт.
Мне тоже хотелось наедятся, что письма от Шуры пропали. За долгую жизнь я слишком хорошо усвоил: на войне почта тоже воюет. Письма теряются, эшелоны попадают под бомбёжки, части снимают с места за одну ночь, а полевые почтовые станции не успевают следом. Да и сам Шура мог оказаться в таком месте, откуда даже извещения о пропавших без вести нередко неделями, а то и месяцами не доходили до родных.
«Он жив, — упрямо повторял я, глядя на бабу Лизу. — Просто где-то затерялся в этой огромной военной круговерти. Выберется. Он сильный. Он не имеет права погибнуть».
Сентябрь принёс долгожданную награду за все весенние труды. Урожай собирали хороший. Наш картофельный опыт с Пашкой полностью себя оправдал: разрезанные клубни дали отличный урожай, и на зиму картошкой мы были обеспечены. Совхоз выдал маме и бабушке положенную долю. Мешки с мукой, пахнущие пылью и сытостью, заняли своё место в углу, а плетёные косы лука и чеснока украсили стены хаты. Голод этой зимой уже не казался таким близким.
В том же сентябре для меня, семилетнего Вальки, началась совсем другая жизнь — школа.
Мама работала в нашей станичной школе, поэтому никакого специального для меня праздника из первого сентября никто не устраивал. В утренней суматохе мать только подтолкнула меня к двери класса, строго наказав сидеть тихо и не позорить её перед коллегами, а сама убежала вести урок у старших.
