Путешествие (СИ), стр. 24
Я открыл глаза и уставился на дерево напротив. Старая береза с раздвоенным стволом и большим дуплом на уровне моей груди. Края дупла заросли каким-то лишайником, и от этого дерево скорчило странную, надменную гримасу. Два нароста сверху, похожих на нахмуренные брови, темный провал вместо рта и выступ коры, отдаленно смахивавший на задранный подбородок. Береза будто смотрела на меня с презрительным высокомерием, как профессор на студента, завалившего простейший вопрос.
И тут меня осенило.
Я вспомнил, как стоял у забора с мокрой футболкой в руках и смотрел на качающиеся кроны. Как дышал лес. Как мне казалось, будто он чувствует каждый мой вздох, каждое мое движение, словно деревья, ветер и земля под ногами вдруг вытянулись единым живым организмом, дремавшим вполглаза и лениво за мной наблюдавшим. Те тени и силуэты, проступавшие в движении ветвей, — они ведь появились именно тогда, когда я перестал пялиться на них и начал чувствовать.
Я снова закрыл глаза и мысленно обругал себя за то, чем собирался заняться. Бред. Чистейший клинический бред, достойный диагноза в толстой картонной папке. Если бы Андрей увидел меня сейчас, он бы даже не орал, а просто молча вызвал бы бригаду. Если бы тут водились бригады, разумеется.
Но я все равно попробовал.
Не слушать — чувствовать. Представить лес живым. Что он дышит, и я дышу вместе с ним. Что корни подо мной — его жилы, кроны — его легкие, а ветер — его голос, и мне следовала перестать вслушиваться в отдельные слова и начать ловить общую интонацию.
Поначалу ничего не происходило. Я сидел с закрытыми глазами и ощущал только мох под задницей, кору за спиной и ветер на щеках. Обычные, понятные, земные ощущения, без малейшего намека на волшебство.
А потом — на самом краю восприятия, там, где заканчивается слух и начинается нечто иное, — я его уловил. Тихий шепот. Не звук и даже не голос, а скорее призрачное, почти неуловимое направление, как стрелка компаса, медленно разворачивающаяся где-то под черепной коробкой. Он тянул куда-то влево и вниз по склону. Ощутимо настойчиво, но в то же время мягко, как ребенок тянет за рукав, уводя к чему-то важному, невидимому взрослым глазом.
Я открыл глаза и увидел то, чего секунду назад здесь еще не было. Между деревьями, между корнями и мхом, обозначилась тропа. Узкая и едва различимая, словно кто-то провел по земле невидимой кистью, чуть-чуть сдвинув мох и листья в стороны. Она уходила вниз по склону, петляя между стволами, и таяла в зеленом полумраке.
Я поднялся, закинул рюкзак на плечо и пошел.
Тропа, если так вообще можно выразиться, уверенно вела за собой, обходя завалы и густой подлесок, как будто знала, где мне будет проще пройти. Шепот в голове не стихал, и я шагал следом за ним, стараясь не думать, не разбирать по полочкам, и не пытаться понять некую скрытую механику, потому что смутно подозревал — стоило включить голову, и все рассыплется.
Минут через пятнадцать мою руку, словно кто-то приложил к коже раскаленную монету, резко обожгло.
Я дернулся и задрал рукав.
Чернила шевелились, перетекали под кожей знакомыми разводами, и надпись «Мана» медленно менялась — тройка поблекла, а на ее месте проступила единица в скобках: «(1)». Мана таяла куском сахара в кипятке, и я вдруг с пугающей отчетливостью понял, что если дойдет до нуля, то ничем хорошим это не кончится. Откуда взялась эта уверенность? Изнутри или из шепота, а может из самой метки? Я понятия не имел, но она, эта уверенность, была окончательной и обжалованию не подлежала.
Беда заключалась в том, что я понятия не имел, как остановить то, что делал, потому как вообще не понимал, что именно делаю. Как выключить то, что не включал? Как отпустить то, что и не держал?
— Стоп! — заорал я, и мой собственный голос прозвучал в лесной тишине как-то жалко и испуганно. — Хватит! Стой! Отмена!
И все разом оборвалось — как будто кто-то дернул рубильник. Шепот смолк, тропа растаяла, словно ее стерли ластиком, а чернила на предплечье застыли на полпути, так и не закончив начатое движение. Я, тяжело дыша, стоял посреди леса и таращился на застывшую отметку в скобках на своей руке. Одна единица из трех. Две уже были потрачены, а я даже толком не разобрался, на что именно.
Я огляделся, пытаясь сориентироваться и заодно унять бешено колотящееся сердце, и тут мой взгляд зацепился за кое-что знакомое.
В нескольких шагах от меня, в тени поваленного дерева, рос куст. Толстый витой стебель с розеткой продолговатых листьев у основания и несколькими бутонами на вершине, раскрытыми в подобие раструбов. Внутри каждого из них угадывалась спираль закрученных лепестков. Маленькие точки у корня, обнаруженные мной на рисунке Патко, оказались ничем иным, как крохотными наростами вроде бородавок. Они слабо мерцали тем же золотистым светом, что и жилки растений, замеченных мною раньше.
Я достал из кармана бумагу, развернул, сравнил с оригиналом, и почувствовал, как по всему телу прокатилась волна облегчения, от которой у меня подкосились ноги. Совпадение оказалось практически один в один, вплоть до формы листьев и количества бутонов.
Я срезал растение ножом, стараясь забрать его целиком, вместе с корнем, и бережно завернул сначала в рисунок, а потом еще и в запасную футболку из рюкзака. Руки подрагивали — отчасти от пережитого, отчасти от невыразимого, почти абсурдного торжества собственного безрассудства.
Я уже собирался поворачивать обратно, прикидывая дорогу по солнцу, когда заметил их. Те самые огоньки. Маленькие золотистые шарики мерцали в сумраке густого бурелома, метрах в тридцати от меня. Они покачивались в воздухе и кружились друг вокруг друга в каком-то медленном, плавном танце, словно повинуясь неслышимой мелодии. Те самые шарики, что плавали в ручье и к одному из них я тянул пальцы, когда Жеку схватила тварь из-под обрыва.
Здравый смысл велел мне развернуться и топать обратно. У меня ведь получилось добыть растение, и лезть в бурелом ради каких-то огоньков было бы верхом глупости. Даже по моим собственным, изрядно расшатавшимся за последние дни меркам. Но я все-таки пошел — потому что огоньки брели по воздуху, и мне требовалось увидеть, куда.
Я пробирался через подлесок, стараясь ступать как можно тише и не ломать ветки под ногами. Огоньки плыли впереди, то удаляясь, то приближаясь, и вели меня то через бурелом, затем через овраг, а под конец и через заросли папоротника в мой собственный рост. Запах леса внезапно преобразился. Стал тяжелее, гуще, с примесью дыма и чего-то звериного, мускусного, от чего у меня защипало глаза.
Я раздвинул ветви низкорослого ельника и обмер.
Передо мной, на поляне у подножия каменистого холма, раскинулось стойбище. В центре горел костер. Дым от него поднимался столбом, но почти не рассеиваясь, будто воздух вокруг был слишком плотным. А вокруг огня, в грубых укрытиях из веток и шкур, сидели и лежали гноллы — десятки гноллов. Те самые твари, поголовье которых мы с Патко недавно сократили. Рослые, мускулистые, с вытянутыми мордами, покрытыми бурой грубой шерстью, и маленькими злобными глазками, поблескивавшими в отсветах пламени.
Одни спали, свернувшись калачиком и подергивая лапами во сне, другие возились с какими-то костями, скалясь друг на друга и рыча, а несколько самых крупных сидели неподвижно и пялились в огонь с тупым, сонным безразличием.
Огоньки маны (я все больше склонялся к мысли, что именно ей они являлись) кружили вокруг посоха, зажатого в лапе существа, сидевшего, чуть поодаль от остальных, на плоском камне у дальнего края кострища.
Шаман.
Я понял это мгновенно, даже не успев додумать мысль. Он был мельче и тоньше в кости, чем его сородичи, и шерсть на нем росла клочками, неравномерно, будто повылезала от какой-то хвори. Но посох в его лапе пульсировал тем самым золотистым светом, а огоньки вились вокруг навершия, как мотыльки вокруг лампы. На коленях у шамана лежала здоровенная кабанья нога. Он жадно отдирал от нее мясо зубами. Чадящая паром кровь стекала по шерсти на подбородке и капала в пыль.
