Крот Курской дуги (СИ), стр. 8

Их всех уже убило.

Всё отделение, весь взвод, весь батальон - они просто ещё ходят, дышат, спорят из-за плиты в земле и подначивают друг друга насчёт того, кто громче шепчет. Просто дата ещё не подошла.

Через две недели их погонят на эти самые поля снимать то, чего никто никогда не записывал. И они пойдут - потому что прикажут и потому что больше некому. И половина не вернётся. И это спишут на войну, и все согласятся, что на войне иначе не бывает.

Панкратов рядом закурил, пряча огонёк в рукав. На секунду высветилось его лицо.

Лицо было мокрое.

- Ерофей Ильич! - окликнул из темноты Гурьев. - А работать-то дальше?

- Дальше.

- Дык люди... Иваныч, они ж слушают. Они ж все стоят и слушают.

- Потому и дальше, - отозвался старшина. - Ты их сейчас распустишь - они до рассвета так и простоят. Оно им хуже. Пущай руки заняты.

Гурьев помолчал.

- Твоя правда, - согласился он и ушёл к шнуру.

И через минуту оттуда донёсся его простуженный голос, нарочито будничный, будто ничего и не случилось:

- Так, разобрались! Второй ряд начинаем! Федя, ты где? Федя, чтоб я тебя видел и слышал! Шаг полтора, не жаться, а то у нас поле не поле выйдет, а грядка с редиской!

И они пошли работать.

Я слушал, как позади, в тридцати метрах, начинается тот же самый шорох, те же три коротких удара ножом, тот же шлепок ладонью по засыпанной лунке.

Работали молча. За всё оставшееся время никто ни разу не заговорил ни про плиту, ни про то, у кого сколько, ни про Федю, который громко шепчет.

- Товарищ старшина.

- Ну?

- У нас щуп есть?

- Один. У Гурьева.

- Дайте.

- Ковалёв, ты...

- Дайте щуп, - повторил я и поднялся.

Крик впереди захлебнулся и перешёл в тонкое подвывание сквозь зубы.

- Ковалёв, назад! Кому говорю! Ковалёв!

Я взял щуп.

Глава 4

Щуп оказался тяжелее, чем я думал.

Обыкновенный стальной пруток метра в полтора, с деревянной ручкой, обмотанной чёрной изолентой в три слоя и залоснившейся от рук до блеска. Весил он как приличный лом. Наконечник был сточен на конус, и заточка на нём стояла не острая, а скруглённая, тупенькая.

Им работали много. И работал кто-то, кто знал, как надо: спил ровный, без единого заусенца.

- Ковалёв!! Ты куда?! Ты куда, я тебя спрашиваю?!

Гурьев подскочил сбоку и вцепился мне в предплечье двумя руками.

- Отдай! Отдай, тебе говорю, это имущество! Это на отделение один, за него мне отвечать! Ты хоть знаешь, сколько я его выпрашивал?! Я его в мае у соседей выменял на два кисета и мешок сухарей!

- Иваныч, отпусти.

- Не отпущу! Ты сдурел, что ль? Ты соображаешь, куда лезешь? Там же...

- Иваныч.

Он замолчал, но не разжал руки. Я слышал, как он часто и мелко дышит через нос.

- Ерофей Ильич! - крикнул он в темноту, не отпуская меня. - Ерофей Ильич, ты хоть скажи ему! Он же щуп забрал и на поле лезет!

Панкратов молчал.

Он стоял в двух шагах, я его видел - тёмный, приземистый, с опущенными руками, - и он молчал.

И вот его молчание было громче всего остального, вместе взятого: и Гурьева, и того крика впереди, и кузнечиков.

Он мог остановить. Он был на голову ниже меня, но пальцы у него железные, и если бы он захотел, я бы никуда не пошёл, и мы оба это понимали совершенно отчётливо.

Он не захотел.

Гурьев подождал ответа, не дождался и разжал пальцы.

- Ну и чёрт с тобой, - выговорил он с досадой. - Ну и лезь. Только щуп верни, слышишь? Хоть щуп верни, ежели сам не вернёшься.

Я перешагнул через шнур и опустился на колени.

Первое, что нужно сделать, когда идёшь на поле, - перестать спешить.

Звучит как глупость. Особенно когда впереди в темноте воет человек, а за спиной стоит десяток людей и смотрит тебе в затылок. Но это единственное, что имеет хоть какое-то значение, и знаю я это не по книжкам и не по наставлениям.

Спешащий сапёр никого не спасает. Спешащий сапёр становится вторым раненым, и тогда уже двое лежат и воют в разных концах поля, и никто ни к кому не идёт, и всё заканчивается тем, что утром выходят с носилками и собирают обоих.

Я закрыл глаза.

Сосчитал до трёх - медленно, как считают, когда ждут гром после молнии и хотят узнать, далеко ли.

Открыл.

- Гриша.

- А? - Он сидел на корточках у самых кустов, белый в темноте, как гриб-поганка.

- Ты со мной не пойдёшь.

- Дык я...

- Не пойдёшь, - отрезал я. - Ты мне тут нужен, и нужен больше, чем там. Слушай внимательно. Ты становишься вот на это самое место, вот сюда, где я стою, и не сходишь с него никуда.

- А зачем?

- Затем, что мне надо будет вернуться. И вернуться не абы куда, а точно сюда, в эту точку. Ты - точка. Я по тебе иду обратно, понял?

Гриша открыл рот. Подумал. Закрыл.

- А ежели Витюха меня погонит?

- Не пойдёшь.

- А ежели Гурьев?

- И Гурьев не в счёт. Ежели кто погонит - скажешь: Ковалёв велел стоять. Скажешь, что я приду и спрошу.

- А ежели немец бить начнёт?

- Ляжешь. Но с места не сдвинешься, а как перестанет - встанешь обратно, ровно туда же. Понял меня?

Он потоптался, поправил пилотку и вдруг вытянулся по стойке смирно, чего от него совершенно никто не требовал.

- Понял, - выговорил он звонко. - Стою и не сдвигаюсь.

- Только не ори про это на весь фронт.

- Ага, - прошептал он и втянул голову в плечи.

Хороший был мальчишка.

Он тогда, я думаю, вообще ничего не понял из моих объяснений - просто встал где велено и простоял там два с половиной часа, не шелохнувшись.

Я поставил щуп под углом и толкнул.

Земля пошла легко. Верхний слой, пересохший, в палец толщиной, поддался с лёгким хрустом, а под ним стало мягче и влажнее. Наконечник вошёл на ладонь.

Я вынул, сдвинул руку на четыре пальца вправо и толкнул снова.

Легко.

Ещё раз.

Легко.

И на третьем тычке меня накрыло по-настоящему.

Сильнее, чем от вида собственной чужой руки. Сильнее, чем от красноармейской книжки с чужим именем и от девочки с бантами на фотографии.

Потому что я не знал, что я ищу.

Три года. Я за три года вытащил из земли столько всякого, что перестал считать ещё на первом. Я знал на ощупь, через полтора метра стали, разницу между кирпичом и корпусом. Знал, как отдаёт в кисть бетон - коротко и звонко, будто щёлкнули ногтем по стеклу. Как жесть - сухо и мелко. Как пластик - мягко и тупо, будто ткнул в сырую резину, и от этого последнего ощущения у меня до сих пор сводло запястье, стоило только вспомнить.

А тут в земле лежало дерево.

Дощатые коробочки в жёлтых опилках. Я их видел вечером в ящике, я одну держал в руках, пока таскал, - и понятия не имел, как она отзовётся на щуп.

Дерево в грунте - это корень. Это старая доска. Это сучок, обломок черенка, кусок плетня, обгорелая жердь, вбитый когда-то и забытый колышек.

Значит, работать придётся не на «нашёл», а на «всё, что не земля, - это оно».

Медленнее раз в пять.

Ладно. Ладно, будем медленнее, некуда деваться.

- Э-эй!.. - донеслось спереди. - Э-э-эй, кто-нибу-удь... Ребя-ата...

Он уже не кричал. Он звал.

- Иду! - отозвался я громко, в полный голос, потому что шёпот тут не годился. - Слышишь? Иду к тебе! Ты лежи и не шевелись, ни рукой, ни ногой, ни головой!

- Быстре-ей... Быстрей, братцы, я не могу больше...

- Не быстрее. Иду медленно. Лежи и жди.

Наверное, это прозвучало жестоко.

Но человеку на минном поле нельзя врать про «сейчас, потерпи, уже бегу». Он начинает ждать по секундам. Он считает - сперва до десяти, потом до пятидесяти, потом сбивается и начинает сначала, - и когда его секунды кончаются, а никто не приходит, он встаёт.

А вставать ему нельзя ни в коем случае.

Ему надо знать чистую правду: к нему идут медленно и придут обязательно.

- Как звать тебя? - окликнул я, работая.