Крот Курской дуги (СИ), стр. 17

- Восьмого я не отдам.

Бабичев побледнел так, что на скулах проступила щетина.

- Ты что мне сейчас сказал, старшина? Ты повтори, я не расслышал.

Панкратов молча смотрел на него.

Они стояли друг напротив друга - двадцатидвухлетний лейтенант с дёргающимся веком и пятидесятилетний старшина, - и вокруг было очень тихо, только где-то далеко ржала Марфа.

- Товарищ лейтенант, - подал голос я. - Разрешите обратиться.

Оба обернулись.

- Разрешите мне пойти. С товарищем старшиной.

- Ковалёв, молчать, - не оборачиваясь, бросил Панкратов.

- Разрешите пойти, - повторил я. - Только не двумя сутками, товарищ лейтенант. Дайте трое.

Бабичев моргнул.

- Чего-о?

- Двое суток - это когда бегом. Бегом там уже семеро сходило, и все семеро там и остались. А дайте трое - и я вам дорогу открою.

Тишина сделалась другого качества.

В строю кто-то отчётливо охнул.

- Ты, Ковалёв, - проговорил лейтенант. - Ты вообще соображаешь, что говоришь? Ты у комбата лишние сутки просишь. У комбата, которому самому в затылок дышат.

- Так точно.

- А ежели не откроешь?

- Тогда вам будет всё равно, товарищ лейтенант. Меня уже не спросят.

Он смотрел на меня очень долго. Веко у него дёрнулось два раза.

Потом повернулся и пошёл к землянке. У самого входа остановился, не оборачиваясь.

- Трое суток, - уронил он в бревенчатую стену. - Под мою ответственность. Панкратов, отбирай людей.

***

К хутору вышли в тот же вечер.

Идти было шесть километров по балке - так, чтобы не светиться на открытом пространстве и шли мы вчетвером: Панкратов, я, Гриша и, к моему полному изумлению, Хлыстов.

- А ты чего? - спросил я его на первом привале.

Витюха сплюнул под ноги.

- Старшина взял.

- Зачем?

- А затем, - выговорил он вдруг зло и хрипло. - Что в первой группе мой земляк был. Сашка Черных. С одной улицы росли, через два дома. Он у меня на свадьбе гулял, гармонь таскал, тульскую, у него отец с германской привёз.

Он отвернулся и стал перематывать обмотку, хотя она у него не съезжала.

Больше он за всю дорогу не сказал ни слова.

Шли молча.

Первый привал сделали через час, у самого дна балки, где было посуше.

Панкратов сел на кочку, разулся и стал перематывать портянки - обстоятельно, разглядывая каждую на свет, будто выбирал.

- Ерофей Ильич, - окликнул я. - А хутор этот как называется?

- А никак. - Он расправил портянку на колене. - Он на карте есть, а названия у него нету. То есть было, да его никто не помнит. Мы его так и зовём - хутор.

- А жили в нём кто?

- Люди жили, - произнес старшина. - Дворов шесть. Я в марте туда с Гавриловым ходил, ещё до того, как это всё началось. Мы тогда просто смотрели, куда немец ушёл.

Он натянул портянку и стал обуваться.

- Пусто было. Совсем пусто. Только в третьем дворе, в погребе, кошка сидела. Живая, слышь. Месяц, а то и больше в погребе просидела, мышей ловила.

- И где она?

- А забрали. - Панкратов притопнул ногой, проверяя. - Гаврилов забрал, за пазуху и понёс. Она у нас потом при кухне жила, Матвей Кузьмич её молоком отпаивал.

- А сейчас?

- А сейчас её нету, - старшина тяжело вздохнул. - И Гаврилова нету.

Он поднялся и надел пилотку.

- Пошли.

Мы прошли ещё километра два, и я всё думал про кошку, и почему-то именно от этой кошки мне было хуже всего за весь день.

Перед выходом, ещё в расположении, я на минуту забежал в санчасть - Панкратов велел взять бинтов, потому что своих у нас не было ни у кого.

Женя выдала мне четыре рулончика и мазь в жестянке.

- На хутор?

- На хутор.

- Ясно, - окивнула она и стала завязывать сумку. - Ну, счастливо.

- И всё?

- А чего тебе, напутствие? - она подняла глаза. - Я, Ковалёв, напутствий не говорю. Я в мае одному сказала «ты вернёшься», и он не вернулся, и я теперь не говорю.

- Разумно.

- Разумно, - она затянула тесёмку и вдруг придвинула ко мне ещё один рулончик, поверх четырёх. - Вот. Пятый.

- Мне четыре положено.

- Тебе четыре положено, а я даю пять, - отрезала она. - Ты бинт на тряпочки резать будешь? Будешь, я тебя знаю. Так вот, ежели соберёшься резать, режь пятый, а первые четыре не тронь. Первые четыре на людей.

***

Балка была сырая, по дну стояла осока в человеческий рост, и в ней звенели комары - тучами, столбами, так, что приходилось дышать через рукав и всё равно не помогало.

Гриша шлёпал себя по шее и тихо, отчаянно ругался.

- Не бей, - произнес Панкратов, не оборачиваясь.

- Дык жрут же! Они ж мне всю шею изгрызли, я ж как в оспе буду!

- Пущай жрут. Хлопки далеко слыхать, а комар не убивает.

- Ерофей Ильич, а ежели он малярийный?

- А ты его спроси.

- Дык он не скажет.

- Ну и ты не спрашивай, - заключил старшина. - Шея заживёт, Соловьёв. Всё заживает, кроме одного.

Через час мы вышли к гребню.

Хутор открылся в сумерках.

Мы залегли на опушке жиденького орешника - я, Панкратов и Гриша, а Хлыстов правее, в бурьяне и стали смотреть.

Смотреть было почти не на что.

Пять или шесть дворов вдоль дороги. Все сожжённые ещё, наверное, в прошлом году: чёрные печные трубы стоят каждая сама по себе, между ними обугленные венцы, всё заросло крапивой в пояс и лебедой.

Колодезный журавль торчал в небо, как виселица.

- Ерофей Ильич, - прошелестел из бурьяна Хлыстов. - А колодец-то целый.

- Целый.

- Стало быть, в нём вода есть.

- Есть, поди.

- Дык это ж... - Витюха завозился. - Это ж, ежели кто пить захочет, он к колодцу и пойдёт. Оно ж первое дело - к колодцу.

Панкратов повернул голову.

И посмотрел на него так, как смотрят на человека, который сам не понял, что сказал.

- Вот, - обронил старшина. - Вот, Витя. Ты это запомни, чего сказал, и мне вечером повтори.

***

Дорога шла через хутор насквозь - обыкновенная грунтовка, разбитая, с глубокими колеями, засохшими ещё с весны.

Ни одной воронки на ней не было.

Вот это меня и насторожило первым.

- Ерофей Ильич.

- М-м?

- Дорога целая.

- Вижу.

- Совсем целая. Ни воронки, ни перекопа, ни дерева не свалено.

- Вижу, говорю.

- Немец тут стоял?

- Стоял. До марта. Потом отошёл, и отошёл сам, без боя. Их правее оттеснили, вот они и снялись.

- Отошёл сам, - повторил я. - И дорогу за собой не разбил.

Панкратов достал бинокль - старый, трофейный, с треснувшим левым окуляром, замотанным изолентой и долго водил им вдоль улицы.

Потом молча передал мне.

Я начал смотреть.

Крапива вдоль дороги стояла густой стеной и по ней было видно всё, что нужно: там, где ходили, она примята и переломана, там, где не ходили, - стояла нетронутая.

Ходили немного. Тремя цепочками.

Все три начинались от края хутора - оттуда, где мы сейчас лежали. Все три уходили в улицу.

Первая доходила почти до колодца.

Вторая обрывалась заметно раньше.

Третья - совсем близко, метрах в тридцати от околицы.

И в конце каждой цепочки крапива была не просто примята. Она была выбита кругом - широким, серым, будто на неё сверху положили большую тарелку и придавили.

Я опустил бинокль.

- Три группы, - произнес я и тяжело вздохнул. - Три подрыва. И все три на дороге.

- Ну, - отозвался Панкратов.

- Ерофей Ильич. А почему они всё ближе?

Старшина не ответил.

Я снова поднял бинокль и стал смотреть на самое дальнее пятно - то, что у колодца.

Там, в крапиве, лежало что-то серое.

Я подкрутил окуляр.

Их было двое. Один на спине, второй ничком, метрах в четырёх друг от друга.

Их не забрали, потому что забирать было некому: пойти за ними означало послать четвёртую группу, а четвёртой группы у Бабичева не было.

Гриша подполз слева и тоже стал смотреть - не в бинокль, просто так, щурясь и вытягивая шею.