Сталинград (СИ), стр. 7
Стыдно ли мне было? Да, немножко. Достаточно, чтобы отметить и отложить.
Мама есть мама. Тут и обсуждать нечего.
«Здравствуй, мама. У меня всё хорошо. Кормят справно, стою не на самом переду, начальство доброе. Тут тепло не по-нашему, ты за меня не тревожься».
Всё враньё. Каждое слово. Про отца я писать не стал. Похоронка уйдёт своим ходом, по своей канцелярии, и придёт к ней раньше или позже моего письма — и я вдруг ясно увидел этот стол в Тельме, и на нём две бумаги рядом. Одна казённая, короткая. Вторая — круглым старательным почерком, про то, что всё хорошо.
И то, что она сделает, получив обе: перечитает мою десять раз, ощупает, поднесёт к лампе. Верить ей осталось только в одно. Я дописал, что скоро напишу опять, что ем хорошо и чтоб она сама ела. Уже знал — не ест.
И подписался: «Твой Витя».
Единственное слово в письме, которое не было ложью. Витя её сын. Витя — это теперь я. Стало быть, твой.
— Обухов, — окликнул Гриценко. — Тебе конверт? У меня есть, я на них богатый.
— Давай.
— Сам, что ли, писал? — ревниво спросил он. — Дай гляну… Ну, грамотно. Только скушно.
— Скушно, — согласился я.
— Ты б хоть про подвиги чего.
— Мать не подвиги читать будет, — я сложил листок. — Она будет смотреть, ровно ли буквы стоят. Если ровно — значит, рука не дрожала. Значит, сын не при смерти.
Улыбка Гриценко сошла. Такое лицо я видел в подвале уже третьи сутки.
— Эк тебя приложило, — крякнул он и полез за конвертом.
Патроны к ружью принесли вечером. Сами.
Первым явился Митька — будто нёс по меньшей мере ключи от города.
— Держи! — он выложил на ящик два патрона, латунные, с потемневшими гильзами, и застыл в ожидании оваций. — У Сёмки из третьего выменял!
— На что?
— На плащ-палатку немецкую.
— Митька, плащ-палатка была Полещука.
— А я разве сказал, что моя? — искренне удивился рыжий.
Из угла донёсся мрачный голос Полещука, что он всё слышит. Митька объяснил, что плащ-палатка пошла на святое дело и что после войны он лично купит Полещуку три. Полещук ответил, что запомнит.
Потом подошёл Кабаков и положил один.
— Прошлой осенью подобрал, — объяснил он. — Думаю, дай возьму. Мало ли, охота случится.
— И как, случилась?
— Пока нет, — он почесал в затылке. — Ты, если что, погромче стреляй. Хоть послушаю.
Тюрин молча положил два и отошёл, не дожидаясь «спасибо». Откуда они у него, я так и не узнал, и спрашивать не стал: у Тюрина в вещмешке, по моим наблюдениям, было примерно всё, кроме разговорчивости.
Бартош пришёл последним. Из кисета, где нормальные люди держат махорку, он вынул тряпичный свёрток. Внутри лежали два патрона. Латунь чистая, без зелени.
— Держи. Только эти, — Бартош встретил мой взгляд. — Эти хорошие. Заводские. Дробь тройка, но ты картечь всё одно сам катать будешь, я тебя знаю.
— Ты меня третий день знаешь.
— И хватило.
Он ушёл. Я пересчитал патроны ещё раз. Семь — весь мой боезапас. В учебном центре такая кучка не пережила бы одного упражнения. Здесь её собирали по карманам.
Я разложил патроны донцами к себе и стал прикидывать, какие придётся переснаряжать.
Ножовку раздобыл Полещук. Пилил я в дальнем углу подвала, устроившись на ящике, и сразу собрал зрителей. Чужая работа в окопах ценится дороже театра.
— Жалко, — вздохнул кто-то у меня за спиной уже, наверное, в третий раз.
— Жалко, — согласился я, не переставая водить полотном.
Металл шёл туго. Ижевская сталь оказалась злая, старая. Я вымерял дважды, отчертил, зажал коленом и пилил медленно, не торопясь: торопиться тут нельзя — ножовка уведёт, и всё, ружья нет.
— По цевьё режешь? — уточнил Бартош.
— По цевьё.
— Куцое будет.
— Куцое.
— Как обрез у бандита.
— Ага.
— Тут бы еврея позвать, — сказал кто-то сзади.
— Зачем?
— У них рука на обрезании набита.
Я примерился ножовкой ко второму стволу.
— Не пойдёт. Они по одному работают, а тут двустволка.
Подвал заржал.
Бартош помолчал и высказал главное:
— В деревне за такое участковый бы посадил.
Подвал одобрительно загудел. Кто-то немедленно припомнил, как у них в районе брали мужика с обрезом и посадили, и что мужик был неплохой, только пил много.
Я допилил первый ствол. Спил вышел ровный. Опустил, взялся за второй.
— А почему по цевьё, а не короче? — спросил Грачёв.
Он сидел рядом на корточках и следил за ножовкой.
— Сужения уйдут уже здесь, — я ткнул в риску. — Дальше пилить незачем: только баланс испортишь. На трёх метрах этого хватит.
— А если бы длиннее?
— За косяк цепляться будет. Попробуй внести его в дверь и про локти не забудь.
Грачёв посмотрел на ближайший проём, потом на риску. Вопросов больше не было.
С прикладом было проще и обиднее. Резать пришлось по живому: шейку я оставил, а остальное отпилил и обстругал под ладонь, ножом, долго, до вечера, снимая тонкую стружку. Дерево было старое, сухое, с тёмной, отполированной руками полосой там, где его держали, наверное, лет тридцать.
Вот эту полосу мне и было жалко. Ружья — нет, а полосу — да.
— Ты б хоть шкуркой прошёлся, — посоветовал Кабаков.
— Где я тебе шкурку возьму?
— Тоже правда.
Готовое я взвесил на руке. Оно легло, как ложится хороший инструмент — сразу и правильно, будто всю жизнь до этого ждало именно моей ладони. Короткое, тупорылое, некрасивое. Смотреть было почти неприлично.
Из-под шинели такое выхватывается за полсекунды.
— Ну и уродец, — восхитился Митька. — Витёк, а как ты его назовёшь?
— Зачем его называть?
— Так все называют! — искренне удивился он. — У нас в Тельме дед Игнат берданку Марусей звал.
— И как, помогало?
— Ну… — Митька задумался. — Один раз дед Игнат с Марусей на медведя пошёл.
— И?
— И вернулся, — уклончиво сказал Митька. — Без Маруси.
Обрез я никак называть не стал. С ружьём у меня был договор, и в договоре про имена ничего сказано не было.
Пробовать я его не стал тоже. Хотелось до зуда. Любой нормальный человек, собрав оружие, обязан из него выстрелить, иначе он не знает, что собрал. Но семь патронов — это семь патронов, а до ближайшего охотничьего магазина было примерно восемьдесят лет пути.
Зато патроны требовалось перебрать, и вот это я делать умел. Из семи четыре были снаряжены мелкой утиной дробью. В упор и такая убьёт, но мне нужна была не просто убойность. Картечь надёжнее по плотной одежде и дальше двух шагов. Значит, надо было переснарядить.
Свинец нашёлся сам собой: в этом городе его было больше, чем хлеба. Расплющенные пули лежали под ногами везде, только нагибайся. Я собрал горсть, выпросил у Мамедова из соседнего отделения консервную банку, и мы с Полещуком устроили в углу подвала металлургическое производство.
— Ты гляди, — с уважением сказал Полещук, глядя, как свинец оседает в банке серой лужей. — Прям завод.
— Тяжёлая промышленность в лёгкой баночке, — согласился я.
Полещук усмехнулся и заметил:
— Тонковата только.
— Чего?
— Банка тонковата. Прогорит, — он полез в свой вещмешок и достал другую, ржавую снаружи и чистую внутри. — Эту бери. Из-под тушёнки. У ей дно двойное.
Дно действительно было двойное.
— Разбираешься? — я показал на банку.
— Так я жестянщик. Одиннадцать лет с коробом ходил, — он подышал на плоскогубцы и потёр их о штанину. — Вёдра, тазы, самовары, жёлоба. По сёлам. Придёшь — тебя уже ждут, у баб за зиму три ведра прохудились.
— И чего, хорошо жилось?
— Сытно, — подумав, он добавил. — Пыльно.
Я оглядел его угол. Там лежали моток провода, чугунная сковорода без ручки, кусок кровельного железа и немецкая фляга с пробитым боком.
И у меня наконец сложилось.
— Полещук, а вот эта сковорода тебе зачем?
— Как зачем? — искренне удивился он. — Чугун же.
