Сталинград (СИ), стр. 12
Второй был у окна и разворачивался ко мне. Из положения лёжа, снизу вверх, с четырёх метров я разрядил в него левый ствол.
Мир опять схлопнулся в белый звон, и дальше я работал, не слыша ничего: видел, как Грачёв вскидывает винтовку и стреляет куда-то в глубину, за перевёрнутый шкаф. Видел, как оттуда вываливается третий — я не успел его заметить, он сидел за шкафом с самого начала. Видел, как Грачёв передёргивает затвор и стреляет ещё раз, уже в упор, и лицо у него при этом такое, будто он решает задачу у доски.
Добрал. Молодец.
Я переломил обрез, вытащил гильзы и полез за патронами. Сквозь звон в ушах прорезался топот в коридоре. Из третьей комнаты бежали — много, сразу, толпой, которой очень хотелось помочь своим.
Вставив патроны, я убрал обрез — в коридор не годится, в коридоре двадцать метров — и заодно отметил, что всего осталось три патрона.
— Грачёв! К двери! — заорал я, не слыша себя.
Мы легли по обе стороны от проёма. Для бегущих коридор стал трубой, из которой некуда деться.
Я взял первого. Грачёв взял второго — не сразу, со второго выстрела, но взял. Третий и четвёртый рванули обратно, к своей двери, и в этот момент из первого класса, из того самого, пустого, с партами у стены, ударили Тюрин и Полещук, успевшие туда забежать.
Один из немцев успел влететь в третью комнату, остальные легли в коридоре. Стало тихо. Не по-настоящему тихо, а по-моему: у меня в голове стоял ровный белый гул, сквозь который прорезались голоса.
Грачёв сидел у косяка, смотрел на свою винтовку и делал это чересчур внимательно.
— Ты как? — спросил я слишком громко.
Он не ответил. Потом посмотрел на меня и сказал что-то, чего я не расслышал.
— Что?
— Я его со второго раза, — сказал он громче. — Первым не попал.
— Со второго попал.
— Первым не попал.
— Грачёв, — я поймал его взгляд. — С двадцати метров, по бегущему, в коридоре, в первый раз в жизни. Со второго — это хорошо.
Грачёв помолчал, кивнул и начал досылать патроны в магазин. Руки дрожали — после такого им полагалось.
Из третьей комнаты тем временем раздавалась классика:
— Нихт шиссен! Их гебе ауф!
— Чё он? — спросил не смотревший фильмов про Великую Отечественную Грачёв.
— Сдаться хочет, — перевёл я. — Кто немецкий знает⁈
Из первой комнаты и с лестницы ответили, что никто. Плохо, язык противника нужно учить — я вот не учил и теперь должен напрягаться, выуживая из памяти то, что зашито в культуру. Как там?
— Комм хер, — неуверенно ответил я немцу.
Мужики заржали, а из третьей комнаты после паузы понеслась очень длинная речь, которую мне пришлось прервать: время уже перевалило за четыре, а школу требовалось взять к четырём.
— Комм хер! — подумав, добавил я. — Хэнде хох!
Командирский рёв сработал: повторяя как заведённый «нихт шиссен», немец с поднятыми руками вышел в коридор и пошёл к нам. Его трясло.
— Митька! — позвал я. — Обыщи и свяжи трофей, летёхе подарим.
Пока бойцы потрошили карманы и подсумки немца, мы с Грачёвым и Тюриным направились к четвёртой комнате.
— Хэнде хох! — попробовал я решить миром.
Ответом было молчание. Я прислонился ухом и пару минут послушал. Тихо.
— Или нету, или хитрые, — решил я. — Входим, — и на всякий случай легонько толкнул дверь, сразу же спрятавшись за косяком.
Дверь спокойно открылась, тишина осталась. Заглянули — пусто.
— Второй этаж — всё, — выдохнул я. — Чердак теперь.
Люк был открыт, лестница на месте. Помня прошлый чердак, я поднял ствол в потолок и минуту слушал. Наверху не дышали. Митька, добравшийся до нас с левого края, вызвался слазить. Я не пустил и полез сам: первым в люк должен войти тот, у кого в руках картечь.
Наверху никого не было. Только голубиный помёт, разбитая печная труба и вид на весь квартал через пролом в кровле.
— Сюда, быстро, — махнул я своим.
В люк посыпались мужики, недоуменно водя стволами и не понимая, зачем было спешить.
— Сюда, — я сместился к пролому и показал на две бегущие по крыше соседнего здания фигурки. — Недобитки от нас уходят.
Мужики попытались достать немцев, но не получилось. Ну а я, пока гремели выстрелы, полюбовался видом — не руинами, а великолепным потенциалом будущего наблюдательного поста, который здесь и расположится.
Я обернулся и сказал Митьке, чтоб вместе с немцем и его конвоиром бежал к Карасёву докладывать. Часы у Полещука показывали шестнадцать двадцать. Двадцать минут опоздания. Человек с картой в полку, я надеюсь, переживёт такую ужасную задержку.
Я пошёл обратно по коридору, проверяя классы ещё раз: первый обход делается быстро, второй — как следует. В третьем классе подо мной сложился пол. Перекрытие, побитое ещё позавчерашней артиллерией, дождалось моих семидесяти килограммов и решило, что с него хватит.
Я провалился по бедро, а когда меня вытаскивали, поймал в мякоть ноги здоровенную щепку — от балки, острую, как штык, длиной с ладонь.
В левую ногу.
В ту самую.
Я сидел на полу разрушенного класса, смотрел на торчащую из моей левой ноги деревяшку и, честное слово, испытывал не боль, а какое-то тоскливое возмущение. Тринадцать лет её не было. Мне вернули её несколько дней назад. И первое, что случилось с этой ногой на новой службе — не пуля, не осколок, не благородная рана.
Щепка. Из школьного пола.
— Живой? — Тюрин навис сверху.
— Живой, — я, скривившись, потянул деревяшку, но она сидела крепко. — Тюрин, ты не поверишь.
— Чему?
— Я всегда любил школу, а она ответила мне вот этим.
Тюрин изучил щепку, пол и меня.
— Бывает, — ответил он и полез за индивидуальным пакетом.
Разговорчивый.
Щепку из меня выдернул Бартош — быстро, без предупреждения, за что ему отдельное спасибо, потому что предупреждать в таких делах хуже. Крови вышло много, дырка получилась некрасивая, но кость была цела, и сухожилия, судя по всему, тоже: пальцы шевелились, стопа гнулась.
— Промыть надо, — Бартош разглядывал рану. — Не то загниёт.
— Чем?
Он молча достал флягу и встряхнул. Внутри плеснуло.
— Ты ж не пьёшь, — вспомнил я.
— А я не для питья ношу.
Спирт в открытую рану — ощущение незабываемое. Я держался прилично: не орал, только очень громко и подробно рассказывал школе, что я думаю о ней, а также о её строителях, о её перекрытиях, о наробразе и о человеке с картой в полку.
Класс слушал с уважением.
— Складно, — оценил Гриценко, когда я закончил. — Ты вот так письма и диктуй. Живо, с чувством.
Перевязали. Ходить я мог — хромая сильнее, чем на протезе. В этом городе неходячий немедленно превращается в груз, который кто-то должен тащить.
Карасёв пришёл в семнадцать с чем-то, когда мы уже закрепились и оттащили обобранные немецкие тела к стене. Сам он бежал через двор в составе левой группы, а когда мы доели второй этаж, куда-то свалил по офицерским делам. Грязный, в копоти, как и мы все. Он прошёл по школе — по цоколю, по первому этажу, по коридору, где меня укусил пол. Постоял над Зотовым. Потом вышел во двор, к горелым складам, откуда всё ещё тянуло чёрным и вонючим, и долго на них смотрел.
— Дым — твоё? — спросил он, когда вернулся.
— Так точно.
— А если бы ветер сменился?
— Тогда бы вы, товарищ лейтенант, докладывали, что школа не взята, а вам нужен новый взвод.
Он долго смотрел на меня. Изображать красноармейца без собственных мыслей не хотелось: во дворе осталось пятеро наших, на лестнице сидел Зотов.
— Двенадцать человек потерь, — сказал Карасёв. — Из тридцати одного.
— Через двор без дыма было бы тридцать один из тридцати одного.
Он не ответил. Я был прав, легче от этого не становилось, а завтра ждали ещё одна школа, ещё один человек с картой и ещё восемьдесят метров по открытому месту.
— В полк доложу, что взяли в шестнадцать ноль-ноль, — сказал он наконец. — Двадцать минут им знать не обязательно.
