Речной Князь 6 (СИ), стр. 9
Он поглядел на меня искоса.
— Опасный ты человек, Кормчий, — сказал Никодим. — Ты словами делаешь то, что иные плетью не сделают.
— Плетью такого вовсе не сделаешь.
— Знаю. Оттого и говорю, что опасный. — Он повернулся к своим. — А ну сели! Сели, кому сказано! Уголёк взяли! Аз!
— АЗ! — рявкнули два десятка глоток.
Я пошёл дальше, а за спиной у меня отец Никодим гонял азбуку так, что впервые за всё время его было слышно на весь берег.
Гончарное место я не узнал.
За те дни, что я туда не заглядывал, у обрыва вырос целый двор. Дымила известковая печь — приземистая, обмазанная глиной, с длинным зевом. Рядом, под навесом, сохли кирпичи рядами. Дальше, на утоптанной площадке, стояли формы: не две и не три, а десятка полтора, все обвязанные верёвками крест-накрест.
И ядра.
Они лежали в коробах. В одном коробе — годные, в другом брак. Годных было десятков пять. Брака — вдвое больше.
Первуша с двумя парнями дробил обожжённый кирпич колотушками, и над ними стояло рыжее облако. Онисим возился у печи. Пахом сидел на своём чурбаке и мешал раствор в корыте — сам, никому не доверяя.
— Здорово, мастера.
Пахом поднял голову и я сразу увидел, что с ним что-то не то.
Он был серый. Не от усталости — усталого я бы отличил. Он был серый той серостью, какая бывает у человека, который плохо спал.
— Здоров, Кормчий, — сказал он и снова взялся мешать.
Я подошёл, поглядел в короб с готовыми ядрами. Взял одно. Оно было гладкое, шершавое на ощупь, тяжёлое — не думал, что раствор даст такую тяжесть.
— Микула окалины подсыпал? — спросил я.
— Подсыпал. Два короба привёз, глухой этот ваш. — Пахом не поднимал головы. — С окалиной оно тяжелей выходит. И щебня речного я туда мелкого мешаю, для крепости.
— И как?
— А ты сам глянь.
Он кивнул на пень, стоявший в стороне. На пне лежало разбитое ядро — расколотое пополам, и я поднял половинку. Скол был плотный, серый, с чёрными вкраплениями окалины.
— Пробовали?
— Пробовали, — сказал Пахом. — Я их этой самой кувалдой бью. Которые с первого удара разваливаются — те в брак. Которые с третьего — те годные.
— С третьего?
— С третьего. — Он наконец поднял глаза. — Кормчий, я тебе одно скажу. Как оно… как оно ель-то перебило…
Он замолчал.
— Ну?
— Я не спал, — сказал Пахом.
Он бросил месить и вытер руки о передник.
— Я, Кормчий, много лет посуду делаю. С двенадцати лет за кругом. Я миски делал, кувшины, горшки под кашу, корчаги под мёд, детям свистульки лепил. Я на свадьбу горшки лепил, на поминки лепил. Вся моя жизнь — глина да огонь.
Он поглядел на короб с ядрами.
— А вчера я стоял на яру и глядел, как моё изделие ель ломает. Я его этими вот руками лил. Я его из формы вынимал, обстукивал, чтоб заусенцы сбить. Я его гладил, чтоб ровное было.
— И что?
— А то, что оно ель сломало, — сказал Пахом. — А в ели-то ничего худого не было. Ель просто стояла.
Он замолчал. Первуша с мальцами перестали дробить и слушали.
— Я ночью лежал и думал, — сказал Пахом. — Ель стояла — и нет ели. А ведь это не ель, Кормчий. Это ж не про ель вовсе. Ты в людей их кидать будешь.
— Буду.
— Вот. — Он кивнул. — И вот я лежу и думаю: а сколько их будет-то? Тех, которых моим горшком… то есть моим ядром…
— Много, — сказал я.
Пахом поглядел на меня.
— Ты хоть не врёшь, — сказал он. — И на том спасибо.
Он поднялся, прошёлся вокруг корыта, вернулся.
— Я тебе, Кормчий, не отказываю, — сказал он. — Ты не подумай. Я буду лить, покуда руки держат. Я ж не дурак, я понимаю: не мы, так нас. Придёт Глеб, и первым делом наших в холопы. Я это понимаю, и оттого лью.
— Но?
— Но душу мою эта работа гложет, — сказал Пахом просто. — Вот и всё, что я хотел сказать. Гложет — а я лью. Такие дела.
Я помолчал.
Утешать его было бы враньём, и он бы это унюхал. Оправдываться — тоже.
— Пахом, — сказал я. — А хочешь, скажу, что я про это думаю?
— Скажи.
— Я думаю, что мы с тобой оба виноваты, и вины этой с нас никто не снимет. Ни поп, ни атаман, ни то, что нам деваться некуда. Что мы делаем — то мы и делаем, и знаем это.
Пахом кивнул.
— И ещё я думаю вот что, — сказал я. — Всякий раз, когда где-то придумывали, чем убивать сподручнее, — придумывали не злодеи. Придумывали мастера. Кузнец, который сковал первый топор, тоже до того подковы делал. И он тоже, поди, лежал ночью и думал.
— И что ему думалось?
— То же, что и тебе. — Я поглядел на короб. — А поутру он вставал и ковал дальше. Потому что если он не скуёт, скуёт сосед и соседский топор придёт к нему в дом.
Пахом пожевал губами.
— Складно, — сказал он. — И не утешает ни капли.
— Оно и не должно утешать. Утешать — это к попу. А мне тебе врать нельзя, ты мне ядра льёшь.
Гончар вдруг усмехнулся — впервые за весь разговор.
— Вот за это я тебя, Кормчий, и терплю, — сказал он. — Ты меня в такое втравил, что мне на том свете отвечать. А врать не врёшь.
Он сел обратно к корыту и взялся мешать.
— Ладно. Ты по делу пришёл или душу мою пытать?
— По делу.
— Ну говори.
Я подошёл ко второму коробу — тому, где лежал брак.
Их было много. Одни треснули при вынимании из формы, у других откололся край, третьи вышли кривые — со сдвигом, потому что половины формы разошлись. Были и такие, что просто рассыпались в руках.
— Куда деваете? — спросил я.
— В замес обратно, — сказал Пахом. — Бьём кувалдой да в новый раствор мешаем, как ты и велел. Ничего не пропадает.
Я взял из короба обломок. Он лежал в ладони — с кулак размером, с острыми сколами по краю.
Повертел.
Потом взял второй. Третий.
— Пахом.
— Ну?
— А много его?
— Брака-то? — Гончар махнул рукой. — Прорва. Из трёх отливок одна годная, дай бог. Мы ж не мастера в этом деле, мы наощупь идём.
Я стоял с обломком в руке и глядел на короб.
Ядро — это одна дыра. Против лодьи — самое то. А если на палубе стоят сорок человек и ждут абордажа? Или степная конница на нас прёт, что ещё более реалистично.
Одно ядро выкосит троих, если повезёт. И всё.
А нам надо не троих.
— Пахом, — сказал я. — Не мешайте больше брак в замес.
Он поднял голову.
— Это как? Ты ж сам велел.
— Велел, а теперь отменяю. — Я подкинул обломок на ладони. — Копите. Всё, что бьётся, — в отдельную кучу.
Пахом поглядел на короб. Потом на меня. Потом опять на короб — и в глазах у него медленно проступило понимание.
— Кормчий, — сказал он. — Ты что удумал?
— Собери мне вечером мастеров, — сказал я. — Всех. Микулу, Дубину, Хвоща, пороховщиков. И ты приходи.
— Да ты скажи!
— Скажу при всех, чтоб дважды горло не рвать. — Я положил обломок обратно в короб. — Одно скажу: ядро у нас есть, чтоб лодьи ломать. А теперь мне надо то, чем людей на палубе косят.
Пахом медленно опустился на чурбак.
— Боги лесные, — сказал он. — А я-то думал, хуже уже не будет.
Собрались вечером, у Пахомовой печи — тут и место было, и свет от горна.
Пришли все, кого звал. Микула с Архипом, Дубина, Щукарь, Хвощ на закорках у Кувалды, пороховщики втроём. Пахом сидел у своего круга и молчал, а рядом с ним стоял короб с браком, который я велел не мешать в замес.
Я вытряхнул этот короб прямо на землю.
Обломки раскатились по утоптанной глине, размером от кулака до мелкой крошки.
— Вот, — сказал я. — Про это разговор.
Мужики поглядели.
— Дык это ж брак, — сказал Дубина. — Пахом его в замес пускает.
— Пускал. Больше не будет. Точнее будет, но не весь.
Я присел и подобрал один обломок.
— Слушайте задачу. Ядро у нас есть. Оно бьёт всё, что на пути. — Я провёл рукой прямую линию. — А путь этот шириной в кулак. Ядро выкосит троих, если станут в ряд. Ну, четверых, если повезёт.
