Речной Князь 6 (СИ), стр. 15
— Кормчий, — негромко сказал Волк рядом. — Атаман идёт.
Толпа расступалась.
Бурилом шёл через неё не спеша, и в руках он нёс братину.
Чашу эту я видел второй раз в жизни.
Она была большая, тёмная, с двумя ушами по бокам — за них её и держали, передавая друг другу. Ей было больше лет, чем любому из нас: её резал ещё прежний атаман, а может, и тот, кто был до него. Бурилом хранил её у себя. Доставал редко, и всякий раз это значило, что дело нешуточное.
Он вышел к строю, и берег затих сам собой. Даже детвора в толпе перестала возиться, и стало слышно, как под мостками чмокает вода.
— Ватага, — сказал Бурилом.
Он говорил всерьёз, поэтому говорил тихо.
— Мы с вами ходили за добычей, и не раз. Брали своё и чужое. То был промысел. — Он обвёл строй глазами. — А нынче не промысел. Нынче мы идём воевать на князя. И кто думает, что это как за солью сходить, — тот пусть выйдет из строя сейчас же. Слова худого не скажу, дело найдётся и дома.
Строй стоял.
Никто не шелохнулся, только у зелёного соседа Лыко опять дрогнул щит, и Лыко, не поворачивая головы, наступил ему на ногу.
— Так я и думал, — сказал Бурилом.
Он поднял братину. В ней плеснуло.
— Из этой чаши пили до меня. Пили те, кого уже нет — кто в земле, в воде. Те, кого уж и не сыскать. Пили перед всяким большим делом, и я вам врать не стану: всякий раз кто-то из пивших назад не приходил. Так было. Так, поди, будет и нынче.
По толпе за строем прошёл вздох. Какая-то баба начала было в голос — и осеклась, потому что на неё зашикали свои же.
— Но вот что я вам скажу про эту чашу, — продолжал Бурилом. — Кто из неё выпил — тот всякому пившему брат. И с этого часа нет у нас старых и новых, нет ватаги и набора, нет лесных и речных. Есть те, кто пил. И всё тут.
Он помолчал и повернулся ко мне.
— А теперь глядите все, — сказал он, — и запоминайте, потому что говорить это дважды я не стану.
Он подошёл ко мне и остановился в двух шагах, держа братину перед собой.
— Я атаман, — сказал Бурилом. — Хлынов мой, и ватага моя, и так оно и останется. Но эту войну задумал не я. Её задумал он, и оружие для неё сделал он, и вести её будет он. — Атаман поднял чашу. — И оттого первым нынче пьёт Кормчий. А вы все — за ним. И кто выпил после него, тот на этой войне его человек. Не мой. Его.
Он протянул мне братину.
Я взял её за оба уха. Она была тяжёлая — тяжелее, чем казалась, — и мёд в ней стоял тёмный, с плавающими крошками воска.
Больше сотни человек глядели на меня. И ещё три сотни — из толпы за строем.
Говорить длинно было нельзя. Длинно говорят те, кто не уверен.
— Я вас туда веду, — сказал я, — откуда не все вернутся. Врать не буду, Атаман уже сказал правду. Скажу одно: я никого из вас не потрачу зря. Всякая жизнь, которую можно сберечь, будет сбережена — на то и пушки, чтоб враги умирали, а не мы. А кто всё же ляжет — того будут помнить здесь, в Хлынове, покуда Хлынов стоит. И семью его будет кормить общий котёл, пока есть котёл.
Я поднял чашу.
— За то и пью.
Мёд был крепкий, старый — Дарья берегла его пуще глаза. Я сделал три глотка, как положено, и передал чашу Волку.
Волк принял, отпил и сказал одно слово:
— Веди.
И передал дальше.
Чаша пошла по рукам.
Лыко отпил и передал зелёному соседу, и тот принял её так бережно, будто она стеклянная. Брага. Ворон. Клещ с Бугаём. Чаша шла вдоль строя, и над берегом стояла тишина, только вода под мостками да шаги тех, кто подносил и доливал — Дарья с Улитой ходили вдоль строя с кувшинами, потому что на сотню ртов одной чаши не хватало.
Дошло до артиллеристов.
Хвощу поднесли на носилки. Он принял братину обеими руками, поглядел в неё и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Я из такой пил в дружине. Сколько годов с тех пор прошло. Думал, не доведётся боле.
Отпил и передал Кутырю.
Дошло до лесных. Кряж принял чашу, помедлил — и прежде чем пить, отлил малость на песок, себе под ноги. Его десяток сделал так же, один за другим. Никто им слова не сказал, потому что их боги, их обычай, а чаша одна на всех.
Последним пил Щукарь.
Старик принял братину, заглянул в неё, поболтал остатки.
— Ишь ты, — сказал он. — Аккурат на меня и осталось. Стало быть, судьба.
Выпил до дна, перевернул чашу кверху донцем — показать, что сухо, — и вернул Бурилому.
Атаман принял братину, поднял её над головой, пустую, и держал так, покуда все глядели.
— Ну, — сказал он. — Быть по сему.
После братины берег ожил, а народ засуетился — пошла погрузка последнего: котлы, вязанки болтов, короба с сухарями. Строй рассыпался по судам, и в этой суете у меня было немного времени.
Зою я нашёл глазами сразу — она стояла у бани, на своём всегдашнем месте, чуть в стороне от толпы. Я прошёл к ней через берег, и люди расступались, не глядя, — понимали.
Мы зашли за угол, где никого не было.
Она не заплакала. Я знал, что не заплачет — не та порода. Она стояла и глядела на меня снизу вверх, и руки её что-то делали с моим воротом.
— Ворот у тебя опять кривой, — сказала она. — Под кольчугой не видать, а мне видать.
— Зоя.
— Молчи. — Пальцы её пробежали по шву. — Вот тут я тебе нитку вшила. Ещё третьего дня, покуда ты со своими стволами возился. Красную, с наузами. Тетка молилась, а я вязала, так что тебе с обеих сторон достанется.
— Надёжно, — сказал я.
— Не смейся.
— Я не смеюсь.
Она подняла глаза.
— Я знаю, что ты вернёшься, — сказала Зоя. — Я не гадаю и не надеюсь, я знаю. Ты из тех, кто возвращается. Ты только вот что мне пообещай.
— Что?
— Не лезь сам. — Она взяла меня за грудки, за кольчугу, и тряхнула — вернее, попыталась, кольчуга не тряслась. — Я тебя знаю. У тебя пушки, у тебя войско, а ты всё одно первым полезешь, потому что тебе всё надо самому. Не лезь. Командуй с кормы и не лезь.
— Зоя…
— Пообещай.
Я поглядел на неё.
— Не могу, — сказал я честно. — Совру ведь. Бывает такое, что надо самому, и я полезу, и ты это знаешь.
Она помолчала.
— Знаю, — сказала она наконец. — За то и… — Она не договорила, мотнула головой. — Ладно. Тогда так пообещай: без нужды не полезешь. Только по нужде.
— Это обещаю.
— Ну и всё. — Она разгладила мой ворот, отступила на шаг и оглядела меня всего — от сапог до ворота, будто запоминала. — Иди, Кормчий. Вон тебя уже ищут.
Меня и правда искали — от воды орал Гнус, что «Разящий» готов и все на местах.
Я взял её лицо в ладони и поцеловал. Она ответила, а потом упёрлась ладонями мне в грудь и оттолкнула:
— Всё. Иди. Не оборачивайся тут, обернёшься с воды.
И я пошёл.
У сходней стоял Бурилом. Мы коротко, по-мужски обнялись, стукнувшись железом.
— Хлынов сберегу, — сказал он. — А ты мне людей сбереги. Уговор?
— Уговор.
— Ну, с богом. И с теми, и с этими, — он усмехнулся в бороду. — Нам нынче все сгодятся.
Я поднялся на «Разящий» последним. Прошёл по палубе между гребных банок — тридцать человек сидели по местам, вёсла подняты, — мимо носового круга, где расчёт Хвоща уже стоял по номерам, мимо ларя с зарядами, у которого пристроились Бес с Рыжим. Поднялся на кормовой помост и взялся за потесь.
Отсюда было видно всё: палубу, оба орудия, «Навь» правее с Щукарём на корме, струг с Гнусом. И берег — весь Хлынов, высыпавший к воде, от мостков до яра.
Я набрал воздуху.
— НА СУДАХ! — покатилось над водой. — ОТХОДИМ!
Сходни втянули, концы полетели на палубы.
— ВЁСЛА НА ВОДУ!
Три десятка лопастей упали разом, и «Разящий» дрогнул.
— И — РАЗ!
Клещ с Бугаём взяли первый гребок, и за ними взяли все. Учан пошёл — тяжело стронулся, продавил воду и пошёл, набирая ход, и «Навь» тронулась следом, и струг.
И тогда на берегу бабы вышли к самой воде.
Они шли с вёдрами и корчагами — Дарья первая, за ней Улита, за ними все остальные, — и выплёскивали воду нам вслед, на след, широкими взмахами. Эта вода блестела в воздухе на утреннем солнце.
