Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 23

«После ранения, драки, бессонной ночи, прыжка с поезда и двух долгих переходов это ещё не та температура, которая могла бы быть», — так я решаю, поэтому термометр прячу поглубже, словно он может мне возразить.

Пока кипит вторая кружка воды, я внимательно рассматриваю человека в зеркале. Под правой ключицей белеет старый хирургический шрам, на боку — короткий след то ли осколка, то ли ножа, на предплечье — две тонкие полосы. Никаких историй к ним Соболев мне не оставил.

«Кожа все случившееся помнит, а я нет».

Я умываюсь, потом принимаю душ с чуть теплой водой, соскребаю грязь из волос и тщательно мою всю голову, переодеваюсь в чистую рубашку. Кровь на подкладке плаща засохла бурым полукругом, но снаружи ткань кажется почти чистой. Я стираю его в ванной, сначала холодной водой, смываю большую часть кровавых разводов, потом еще раз холодной, затем уже добавляю туалетное мыло, теперь плащ выглядит более-менее снаружи. Вешаю его сушиться на батарею, он скоро мне понадобится, потом занимаюсь безнадежно испорченным пулей пиджаком. Галстук со следами крови не стираю, сил уже нет, кладу его в чемодан на самый низ, туда же отправляются разрезанная рубашка и вчерашний бинт.

После этого комната выглядит как прежде, кровать застелена, умывальник пуст, на спинке стула висит серый пиджак. Только я уже знаю, где здесь спрятана моя кровь, но надеюсь, что никто до нее не доберется.

Выглядываю из-за шторы в окно, никого не вижу.

«Если кто-то заедет на днях, придется к нему присмотреться и спросить хозяйку пансиона, — решаю я. — Нет, даже упросить ее информировать меня про каждого нового жильца, хотя подобное непросто, фрау Кемпе и меня отправит туда же, как человека в сером пальто. Но тут им, в пансионате, проще всего подобраться поближе ко мне».

Жизнь Соболева помещается здесь без тесноты. Два костюма, три рубашки, рабочий свитер с вытянутым воротом. Запасные шнурки в спичечной коробке. Бритвенный прибор, разобранный и вытертый насухо. На тумбочке — потрёпанный томик Лермонтова, заложенный трамвайным билетом на середине. В ящике стола — квитанции прачечной, две открытки с видами Москвы и письмо, приготовленное к отправке.

На конверте стоит московский адрес, ниже: «Соболевой Т. И.». Марки нет, клапан остаётся не заклеенным.

Вчера я не стал бы читать чужое письмо, потому что подобное неприлично. Сегодня обермейстер уже спросил, знает ли жена, где я нахожусь, а высокий мужчина в сером интересовался окном её мужа.

«Чтобы спокойно носить фамилию Соболева, одного только паспорта и командировочного удостоверения становится слишком мало», — признаю я.

Я вынимаю лист.

«Таня, всё опять тянется дольше обещанного. Если наши не придумают новой срочности, двадцать второго выеду. Малому трамвай нашёл, только пока не говори…»

Дальше идут две страницы домашней жизни, протекающий кран, деньги в верхнем ящике, просьба не водить сына в сад, пока не пройдёт кашель. В конце Соболев напоминает жене закрывать форточку на кухне и подписывается просто: «Твой Андрей».

Я читаю один раз. Не ищу шифра и не анализирую нажим пера. Складываю по старым сгибам и возвращаю в конверт.

Под письмом лежит фотография в прозрачном кармашке. Женщина щурится от солнца, придерживая ладонью панаму мальчика. Мальчику года три. На обороте рукой Соболева: «Мои на Клязьме. Август 71-го».

Двадцать четвертого Таня ждёт его домой. С игрушечным трамваем для сына. Что именно вернётся к ней и вернётся ли вообще, я пока не знаю. Фотографию кладу лицом вверх и задвигаю ящик.

В портфеле лежит другое содержание Соболева — то, ради которого его официально отправили в Дрезден. Спецификации на двух языках, схемы автоматики, заводская переписка, таблицы допусков. Настоящая инженерная работа сделана обстоятельно, видны карандашные пометки на полях, исправленные цифры, возникающие вопросы к монтажникам.

«Прикрытие не висит на нём чужим пиджаком. Соболев явно разбирался в том, что принимал, — хорошо вижу я. — Но где-то у него должны быть запаси с агентурной работой, зашифрованные, конечно, но я в них точно разберусь».

Между чертежами я нахожу блокнот в коленкоровой обложке.

Первые страницы заняты плавками, сопротивлениями изоляции и фамилиями мастеров. Почерк совпадает с подписью в домовой книге, только здесь идёт мельче и быстрее. Ближе к середине среди обычных записей начинают попадаться «поверки»: буква участка, дата, короткая отметка о состоянии. С заводской схемой они не сходятся. Участка «Л» на предприятии нет, «Б» повторяется в двух разных концах города, а промежутки между поверками получаются слишком ровные для аварийного хозяйства.

Перед первой «поверкой» стоит ещё одна запись — на вид заводская и потому почти невидимая:

«Контакты. 240 компл. 4/8. 48/96 кг. Четвёртый экз. — А. С.»

Ниже Соболев дважды подчеркнул цифру четыре и приписал: «Перевод здесь ни при чём».

Я нахожу в спецификациях нужный пускатель. В комплект действительно входят четыре рабочие накладки. Значит, где-то существует счёт, в котором их стало восемь, а серебро потяжелело ровно вдвое. Самого счёта в портфеле нет. Нет фирмы, номера и объяснения, кто скрывается за инициалами «А. С.». Для заводской приёмки — повод устроить поставщику неприятное утро. Для убийства — пока выходит слишком длинный прыжок.

Я запоминаю строку и не вырываю её из блокнота. Если высокий в сером приходил за бумагами будущего покойника, пустое место расскажет ему гораздо больше найденного листа.

На странице за апрель значится: «16.IV. Ц. До 5.30. Поверка».

Рядом стоит маленький знак — две сходящиеся черты и точка между ними.

Участок Ц я видел раньше. В архивном деле лежала полицейская схема дамбы ниже Пильница: старый водоспуск, межевой столб, канавы и тропы, нанесённые уже после задержания нашего связного. Букву «Ц» кто-то вписал на обороте синим карандашом. Там утром шестнадцатого взяли не самого Хофмана, а безымянного связного из группы Эрнста Хофмана в Радеберге. За старым учителем пришли только ближе к полудню, когда раскололи того. К вечеру начались первые задержания, ночью посыпалась вся линия на Западе.

До сих пор я знал место и последствия, но не знал внутреннего расписания Соболева. Блокнот связывает их, именно в воскресенье, до половины шестого.

Слова Инге — «после воскресенья всё станет значительно проще» — теперь звучат в унисон рядом с этой записью. Это ещё не доказывает, что она знала об участке Ц. Воскресенье могло означать окончание Биндеровой операции или его отъезд. Но в старом деле провал у водоспуска произошёл именно тогда, а человек с русским говором заранее знал окно в графике Соболева. Совпадений набирается достаточно, чтобы относиться теперь к дамбе, как к заражённому чьим-то предательством месту.

Я ещё раз запоминаю страницу и возвращаю блокнот между теми же двумя чертежами. Портфель застёгиваю и ставлю у стола точно по следу на ковре.

До воскресного рассвета остаются сутки. За них нужно увидеть участок Ц своими глазами и проверить хотя бы часть того, что рассказал Биндер. Не касаться тайника. Не искать закладку. Снять подходы, обзор и возможные позиции наблюдения. Потом придумать, как предупредить безымянного связного у реки и самого Хофмана, адреса и лица которого я тоже не знаю.

Сначала — Инге. Затем телефон у главпочтамта и киоск на Постплац. Уже после — Пильниц.

Я сажусь на край кровати, чтобы только надеть чистые носки, и внезапно просыпаюсь от боя часов.

Часы внизу бьют одинндцать. Последний удар застаёт меня сидящим, с одним носком в руке. За окном открывают ставни, во дворе звякают вёдра. Мои часы отстают на три минуты от официальных часов пансиона.

«Или просто те немного спешат».

Почти три часа пропадают одним провалом, без сновидений и без единого движения. Тело просто забирает их само. Плечо под повязкой становится горячее, но голова немного проясняется.

Я заканчиваю одеваться, убираю стул от двери и выхожу.

Суббота уже разворачивается во весь день. У булочной на углу стоит очередь — короткая, человек на пятнадцать, но всё равно спорит так, словно от неё зависит государственный план. Двое рабочих впереди обсуждают молоко. Один утверждает, что в соседнем магазине его не бывает после восьми, потому что заведующая придерживает ящики для знакомых. Второй возражает, что дело не в заведующей, а в только в одних коровах.