Избранное. Компиляция. Книги 1-12 (СИ), стр. 89
Поднявшись на ноги, Водал слегка покачнулся, и я возблагодарил святую Катарину за то, что мне вставать ни к чему: меня ноги подвели бы наверняка. Из-за деревьев на переливы упанги плавно двигалось нечто туманное, светлое, в два человеческих роста высотой. Все обернулись, устремили взгляды туда; Водал поплыл навстречу светлому пятну, будто невесомый, а Тея, склонившись ко мне над его опустевшим креслом, заговорила:
– Прекрасна, не так ли? По-моему, им удалось совершить настоящее чудо.
То была женщина в открытом серебряном паланкине на плечах шестерых носильщиков. На миг мне показалось, будто это Текла: лицо и фигура в оранжевом свете выглядели уж очень похоже. Однако спустя еще немного времени я понял, что это ее изваяние – скульптура, вероятнее всего, вылепленная из воска.
– Говорят, – проворковала Тея, – слияние разумом с тем, кого знал при жизни, опасно: воспоминания о времени, проведенном вместе, могут смутить ум. Однако я, любившая ее при жизни, готова рискнуть и, вспомнив, как выглядел ты, говоря о ней, рассудила, что ты тоже с охотой пойдешь на риск и Водалу ничего не сказала.
Водал, подняв кверху руку, коснулся плеча внесенного в круг изваяния. От фигуры на паланкине пахнуло приятным, безошибочно узнаваемым ароматом. Вспомнив агути в шкурах из пряной кокосовой стружки, с глазами из засахаренных фруктов, подаваемых к столу на пирах в честь возложения масок, я понял: передо мною всего лишь точно такое же изображение человеческого существа, искусно созданное из жареного мяса.
Пожалуй, в эту минуту я наверняка повредился б умом, если бы не альзабо. Снадобье встало меж восприятием и реальностью, будто туманный исполин, сквозь которого все видно, но ничего не постичь. Кроме него, имелся у меня и другой союзник – крепнущее понимание, уверенность в том, что, если я сейчас соглашусь проглотить некую толику плоти Теклы, следы ее разума (которые в ином случае исчезнут, истлеют без остатка), пусть даже ослабленные, сохранятся во мне и умрут только вместе со мной.
Стоило только подумать об этом, согласие родилось в сердце само собой. Предстоящее больше не казалось ни пугающим, ни грязным, ни омерзительным. Всей сущностью, всем сердцем своим я раскрылся навстречу Текле, украсив чертоги души ради дорогой гостьи всем, чем сумел. К согласию присоединилось влечение, порожденное дурманом наркотика, голод, которого не утолить никакой иной пищей, и, оглядевшись вокруг, я увидел тот же голод во взоре каждого.
Ливрейный лакей (должно быть, слуга из бывшего имения Водала, последовавший за ним в изгнание), присоединившись к тем шестерым, что внесли Теклу в круг, помог им опустить паланкин наземь. Спины их ненадолго – быть может, на два-три вдоха – сомкнулись, заслоняя мне вид, а когда они расступились, Текла исчезла. Под оранжевым фонарем не осталось ничего, кроме дымящихся кусков мяса на белой скатерти…
Покончив со своей долей, я мысленно взмолился о прощении. Текла заслуживала великолепнейшей усыпальницы, бесценного мрамора изысканной красоты. Вместо этого ее ждало погребение в моем личном пыточном зале – разве что пол отдраен дочиста да орудия пыток кое-как прикрыты венками. Ночь выдалась прохладной, однако я с головы до ног покрылся испариной и, ожидая появления Теклы, чувствовал, как капли пота щекочут обнаженную грудь. Смотрел я из опасений увидеть ее в чужих взглядах, прежде чем она придет и ко мне, только под ноги, в землю.
И вот, в тот самый миг, когда мной овладело отчаяние, Текла пришла – заполнила мое сознание, как звуки музыки заполняют собою дом. Вместе мы с нею, еще детьми, резвились у берега Ациса. Узнал я и древнюю виллу, с трех сторон омываемую водами темного озера, и пейзаж за запыленными окнами бельведера, и странный укромный уголок меж двумя комнатами, где мы прятались в полуденные часы, читая при свечке. Узнал я и жизнь при дворе Автарха, где в алмазных кубках ждет своего времени яд. Узнал, каково тому, кто никогда не видел камеры, не чувствовал спиной плети, живется в руках палачей, и что есть расставание с жизнью, и что есть смерть.
Еще я узнал, что значил для нее гораздо больше, чем полагал, и наконец уснул, а во сне видел только ее. Нет, не просто воспоминания – воспоминаний у меня имелось довольно и прежде. Я держал в руках ее тонкие, холодные пальцы, а одет был уже не в ученические обноски и не в черные, цвета сажи, одеяния подмастерья. Мы с нею были единым целым, наги, чисты, счастливы, и знали, что ее больше нет, а я по-прежнему жив, но боролись вовсе не с этим – с затейливыми сказаниями одной-единственной книги, и говорили, и пели совсем о другом.
XII
Нотулы
Конец снам о Текле положил приход утра. Вот оба мы в молчании идем куда-то через тот самый (иначе и быть не может) рай, как известно открываемый Новым Солнцем для всякого, кто взывает к нему в последние минуты жизни, и, хотя мудрецы говорят, будто рай сей закрыт для тех, кто сам стал себе палачом, я полагаю, оно, прощающее столь многое, наверняка способно порой простить и такое, но… еще миг – и все вокруг озарено холодным, незваным светом, а над головой звенит щебет птиц.
Я сел. Плащ мой намок от росы; капли росы, словно пот, бисером покрывали лицо. Лежавший рядом Иона встрепенулся, зашевелился. В десятке шагов от нас грызли удила, нетерпеливо притопывали копытами два громадных дестрие, один – цвета белого вина, другой – чистейшей вороной масти. От пиршества и от пировавших вокруг не осталось даже следа, как и от Теклы, которой я с тех пор никогда не видел и более не надеюсь увидеть на протяжении этой жизни.
«Терминус Эст», надежно укрытый прочными, обильно промасленными ножнами, мирно покоился рядом, в траве. Подняв его, я двинулся вниз по косогору, отыскал ручей и как следует освежился спросонья. Когда я вернулся, Иона тоже уже не спал. Я указал ему путь к ручью, а пока он отсутствовал, попрощался с покойной Теклой.
Однако, сказать откровенно, в какой-то мере она остается со мной до сих пор: случается, я, вспоминающий прошлое, становлюсь вовсе не Северианом, а Теклой, как будто мой разум – картина в остекленной раме, а Текла, стоящая перед стеклом, отражается в его поверхности. Вдобавок с той самой ночи, стоит вспомнить ее, не вспоминая при том о каком-либо определенном месте и времени, возникающая перед мысленным взором Текла стоит у зеркала в сверкающем, белом, как изморозь, платье, едва прикрывающем грудь, струящимся от талии к полу своенравными, никогда не повторяющими форм водопадами. Перед зеркалом она на миг замирает, коснувшись поднятыми ладонями наших щек…
…а после ее словно вихрем уносит в комнату с зеркальными стенами, полом и потолком. Несомненно, ее воспоминания о собственном отражении в тех зеркалах я и вижу, однако еще шаг-другой – и она исчезает во мраке, и больше я не вижу уже ничего.
К возвращению Ионы я совладал с печалью настолько, что сумел весьма драматически изобразить осмотр наших дестрие.
– Вороной – твой, – сказал Иона, – а этот, нежно-кремовый, очевидно, для меня. Экие, однако, лошадки… сдается мне, любая из них стоит куда дороже, чем любой из нас с тобой, как сказал один моряк хирургу, ампутировавшему ему ноги. Куда направляемся?
– В Обитель Абсолюта.
На лице Ионы отразилось изумленное недоверие.
– Ты разве не слышал, о чем мы с Водалом толковали вчера вечером?
– Название уловил, а вот про то, что мы туда едем, упустил как-то.
Наездник из меня, как уже говорилось, неважный, однако я храбро вдел ногу в стремя вороного и уселся в седло. Скакун, угнанный мною у Водала позавчера вечером, нес на себе высокое боевое седло, зверски неудобное, зато свалиться с такого затруднительно крайне; на этом же вороном красовалось нечто почти плоское, из стеганого бархата, роскошное, но в то же время изрядно коварное. Стоило обхватить ногами бока дестрие, тот заплясал на месте от нетерпения.
Возможно, момент для подобных бесед был хуже некуда, однако другого, более подходящего времени не предвиделось, и я спросил:
