Избранное. Компиляция. Книги 1-12 (СИ), стр. 73
Так рассуждал я поначалу, возвращаясь на постоялый двор. Однако не успел я добраться до комнаты, которую делил с Ионой, как все эти размышления смело волной воспоминаний о Текле и о том, как я был возвышен до подмастерья, навеянных необходимостью сменить новую мирскую одежду на гильдейское облачение цвета сажи. Вот как прочна она, власть ассоциаций, вот какова сила привычки: ведь гильдейская одежда еще висела за запертой дверью, на колышках, вбитых в стену, а «Терминус Эст» вовсе преспокойно лежал, спрятанный под матрасом!
Во время дежурств при Текле меня нередко забавляла собственная способность предугадать, о чем она заговорит (особенно с чего начнет разговор), в зависимости от природы гостинца, с которым я переступлю порог камеры. К примеру, если я являлся к ней с одним из любимых блюд, украденных с кухни, оно влекло за собой описание застолий в Обители Абсолюта, а разновидность принесенной еды даже определяла характер описываемой трапезы: мясо вдохновляло ее на рассказ об охотничьем ужине под визг и трубный рев изловленной живьем дичи, несущийся снизу, с боен, и множество рассуждений о сворах браше, о соколах и охотничьих леопардах; сладости напоминали о приватных чаепитиях, устраиваемых кем-нибудь из великих шатлен для немногих избранных, для близких друзей и подруг, о восхитительной интимности этих застолий, целиком посвященных слухам и сплетням; фрукты же – о вечерних празднествах на свежем воздухе, в необъятном парке Обители Абсолюта, при свете тысячи факелов, оживляемых выступлениями искуснейших из жонглеров, актеров, танцовщиц, не говоря уж о фейерверках.
Ела она то сидя, то стоя, а то и расхаживая по камере (три шага из угла в угол), держа тарелку в левой руке, а правой оживленно жестикулируя.
– Вот так, Севериан, все они взвивались в звенящее небо, осыпаясь на землю дождями зеленых и пурпурных искр, а бураки грохотали, словно гром!
Увы, судя по жестам несчастной, ракеты «взвивались» лишь самую малость выше ее головы: высокая, подобно всем экзультантам, Текла едва не цепляла теменем потолок.
– Однако тебе, вижу, скучно. Совсем недавно, принесши мне эти персики, ты выглядел таким радостным, а теперь больше не улыбаешься. Мне просто так приятно обо всем этом вспоминать… Как же я буду рада вновь окунуться в ту атмосферу!
Разумеется, слушать ее вовсе не было скучно. Печаль навевал сам вид молодой, наделенной невероятной, ужасающей красотой женщины в тесной камере…
Стоило мне войти в комнату, Иона извлек из-под матраса «Терминус Эст». Я, подойдя к столу, налил себе вина.
– Как настроение? – спросил он.
– Об этом я тебя спрашивать должен: тебе ведь раньше подобным заниматься не доводилось.
Иона пожал плечами.
– Да мне-то что. Я тут всего-навсего «принеси-подай». А тебе, значит, уже не впервой? Я сомневался, поскольку ты так молод с виду…
– Нет, не впервой. Только с женщинами еще никогда не работал.
– Полагаешь, она невиновна?
Я в это время снимал рубашку, а высвободив руки из рукавов, утер ею лицо и согласно кивнул.
– Уверен. Накануне вечером я спускался к реке, поговорить с нею, и тебе об этом рассказывал. Ее держат в цепях, у самой воды, где комаров тучи.
Иона тоже потянулся к вину, лязгнул о кружку металлом руки.
– Ты говорил, что она прекрасна, и волосы ее так же черны, как у…
– Как у Теклы. Только у Морвенны прямые, а у Теклы вились.
– Как у Теклы, которую ты, очевидно, любил, как я люблю Иоленту, твою подругу. Признаться, у тебя было куда больше времени, чтоб полюбить. Еще ты рассказывал, что муж и ребенок Морвенны умерли от какой-то болезни – вероятно, следствия скверной воды. И муж был значительно старше ее годами.
– По-моему, примерно твоих лет, – подтвердил я.
– И что по соседству жила еще женщина, старше Моренны, тоже его желавшая, и теперь она издевается над пленницей.
Рубашки в нашей гильдии полагаются лишь подмастерьям. Натянув брюки, я накинул плащ (цвета сажи, чернее черного) поверх обнаженных плеч.
– Только словесно. Клиентов, подобным образом выставленных властями на всеобщее обозрение, обыкновенно побивают камнями. К нам в руки они попадают сплошь в синяках, нередко – лишившись нескольких зубов, порой с переломами. Женщины, как правило, изнасилованными.
– Ты говоришь, она очень красива. Возможно, люди сочтут ее невиновной. Возможно, над нею сжалятся.
Я поднял «Терминус Эст» и обнажил клинок, позволив мягким ножнам упасть на пол.
– У этой «невиновной» немало врагов. Ее боятся.
Наружу мы двинулись вместе.
Войдя на постоялый двор, мне пришлось пробиваться к лестнице сквозь толпу выпивох. Теперь толпа сама раздалась передо мной в стороны. Лицо я укрыл под маской, а обнаженный «Терминус Эст» взял на плечо. Едва мы вышли за порог, шум ярмарки начал смолкать и вскоре утих до шепота, словно мы оказались в безлюдном лесу, среди негромко трепещущей на ветру листвы.
Казни должны были состояться в самом центре гулянья, и там уже собралась довольно густая толпа. У эшафота стоял калогер в красном, крепко сжимавший в руках крохотный требник. Как и большинство калогеров, годами он был немолод. Рядом с ним, в окружении тех, кто вытаскивал из дома Барноха, ждали своей участи двое пленников. Алькальд по такому случаю, согласно должности, облачился в желтую мантию с золотой шейной цепью.
Согласно обычаям древности, пользоваться ступенями нам не положено (хотя во дворе перед Колокольной Башней я не раз видел, как мастер Гюрло вспрыгивает на эшафот, опираясь на рукоять меча). Весьма вероятно, из всех присутствующих об этой традиции было известно одному только мне, однако нарушать ее я не стал и под оглушительный, словно звериный вой, рев толпы вскочил на помост, а плащ за моей спиной всколыхнулся наподобие крыльев и плавно, величаво опал.
– «О Предвечный, – читал калогер, – ведомо нам: те, кто погибнет здесь, есть не большее зло, чем мы сами. Подобно их рукам, наши руки также обагрены кровью…»
Я осмотрел плаху. Те, что лишены постоянного надзора мастеров гильдии, издавна славятся скверным, ниже всякой критики, состоянием: «как скамья, широка; тверда, как лоб дурака; и выдолблена, что корыто». Эта двумя первыми качествами соответствовала поговорке как нельзя лучше, однако, милостью святой Катарины, в действительности оказалась слегка выпуклой, и, хотя идиотски твердая древесина наверняка затупит «мужское» лезвие клинка, тут мне, можно сказать, посчастливилось: казнимые разного пола, а значит, и лезвие каждому достанется свежее, острее острого.
– «…твоею волей дано им сей час, очистивши души свои, снискать милость твою. Мы же, кто должен будет предстать перед ними тогда, хотя ныне прольем их кровь…»
Я шире расставил ноги и величественно, словно персона, наделенная полной властью над церемонией, оперся на меч, хотя, сказать откровенно, не знал даже, кто из двоих вытянул короткую ленточку.
– «О ты, герой, что уничтожит черного змея, пожирающего солнце; о ты, перед кем, точно занавеси, расступается небо; о ты, чье дуновение иссушит, испепелит исполинов Эреба, Абайю и Сциллу, покоящихся под волнами, в пучинах морских; о ты, кто живет и в оболочке мельчайшего семени, что закатилось во мрак непроглядный средь самой глухой лесной чащи…»
На эшафот, ведомая алькальдом, взошла по ступеням женщина, Морвенна. Следом за ней шел человек, подгонявший ее заостренным железным прутом. Кто-то из зрителей завопил во все горло, подавая ему совет весьма непристойного свойства.
– «…яви милосердие тем, кто лишен милосердия. Яви милосердие нам, кому ныне заказано быть милосердными!»
На сем калогер закончил, и к толпе обратился алькальд.
– Наигнуснейшее, противоестественное…
Голос его звучал необычайно высоко; манера разговора разительно отличалась и от той, что была свойственна ему в обычной беседе, и от высокопарного тона, к которому он прибег, произнося речь с крыльца дома Барноха. Безучастно послушав его минуту-другую (и вглядываясь в толпу в поисках Агии), я вдруг догадался: да он же не на шутку испуган! Ну разумеется, ему ведь придется смотреть на все, чему подвергнутся пленники, с эшафота, вблизи… При этой мысли я улыбнулся, хотя улыбку надежно скрывала маска.
