Фронтовая бригада "Огонек". Дилогия (СИ), стр. 23
— Спасибо, Зоя, — я отдал ей пустую тарелку.
Она встала, посмотрела на меня как-то долго, со значением, и ушла. Раздался дребезг оркестровых тарелок. Я сел на кровати. Вова уронил тарелки на пол. Одна покатилась в угол, под кровать Зинаиды Ованесовны. Вова побежал за ней, по пути смахнув тумбочку у одной из пустующих кроватей.
— Вов! Иди сюда, — позвал я и тут же выругался — все время забываю, что Вова глухой.
Я встал, подошел к нашему богатырю и похлопал его по плечу.
— А⁈ — радостно вскинулся Вова.
— Пошли, — кивнул ему и прошел к своей кровати. — Садись, указал ему на соседнюю.
Потом взял его руку и приложил к своему горлу.
— Слушай, — произнес четко, раздельно. — Ты когда слух потерял?
— Так мне уже много лет было! Четырнадцать, — ответил Вова.
— А петь ты умел? — задал следующий вопрос.
— Ага! И петь, и чечетку бить! — все так же, со счастливым выражением лица, ответил Вова.
— Тогда давай споем. Я буду петь, а ты слушай. Руками. Был такой композитор — Бетховен. Он оглох, но не перестал писать музыку. Он прикладывал руку к боку рояля и слушал, как вибрирует звук. Ты сейчас тоже будешь слушать руками, а потом повторять — голосом. Понял?
— Ага! — разулыбался Вова.
И я запел:
— Не печальтесь о сыне, злую долю кляня…
— Не печальтесь о сыне, злую долю кляня, — повторил Вова, уверенно попадая в ноты.
— По бурлящей России он торопит коня. Громыхает проклятая война, — здесь я заменил слово «гражданская» на «проклятая», — от темна до темна…
Вова повторял, голос у него был шикарный, если так можно сказать — бархатный. Приятный баритон, глубокий, красивый.
Уже через полчаса мы с ним пели дуэтом:
— И над степью зловещей ворон пусть не кружит, мы ведь целую вечность собираемся жить…
После этой строчки у меня перехватило дыхание. Да зачем мне эта вечность⁈ Мне бы сейчас прожить, как человеку. Не струсить, не расплыться амебой, не юркнуть в безумие. Я — человек. Может быть, не такой счастливый, как Вова. Но мне дан шанс спасти мою Родину. И как бы не была тяжела ноша, люди должны видеть в нас будущее. А каким оно будет — это будущее — не мне судить. Пусть даже я в нем и жил…
Вечер прошел спокойно. Мы с Вовой на десять раз отрепетировали песню из «Неуловимых мстителей» Потом все вместе пели песню из фильма «Белорусский вокзал». Завтра на выступлении она будет к месту.
— Я тут гитару настроил, — дядя Ёся подал мне инструмент. — Помнится, ты неплохо играл, — сказал он.
Я взял гитару. Пальцы привычно перебрали струны. Играть я умел и в своей прошлой жизни, но не так виртуозно, как Коля Шестаков. Завтрашний концерт обещает быть интересным.
Я не ошибся.
— А нам нужна всего одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим, — пели мы и слушатели аплодировали — в такт мотиву.
Духовой оркестр быстро подхватил мелодию и получилось вполне себе. Потом мы с Вовой под аккордеон спели песню из «Неуловимых». Потом я взял гитару.
Гитару Иосиф Самуилович настроил так, что она отзывалась на самое легчайшее прикосновение. Я тронул струны. Заговорил. Сначала речитатив:
— Перрон вокзальный, звучит гармошка, смех, табачок, и чей-то плач на всю страну. Давай присядем-ка на дорожку, ведь мы сегодня уходим на войну. Ну, что ж, прощайте, пора прощаться, состав разрежет черной лентой целину…
Я поменял слово «уезжаем» на уходим. Слово «уезжаем» здесь, на белорусском вокзале, в окружении этих людей, звучало бы фальшиво. Эту песню в моем прошлом (будущем?) исполнял Денис Майданов. Странно, когда ее слушал тогда, всегда усмехался: слишком уж фальшиво звучала она в устах демонстративно маскулинного певца. Мужественный, да, но эта мужественность была какой-то уж показушной, какой-то взлелеенной. Сейчас меня окружали люди. Бойцы. И каждый из них был более мужиком чем тот, ряженный, который форму надевал только на сцене. И вон тот совсем зеленый мальчишка, которому восемнадцать будет завтра. И мужчина лет пятидесяти, по виду интеллигент в котором колене. И старик, седой, как лунь, который, кажется, застал еще гражданскую — с винтовкой в руках.
Я пел сегодня эля этих людей, которые идут защищать свою Родину:
— Мне будет завтра лишь восемнадцать, а я сегодня уезжаю на войну. Мне будет завтра лишь восемнадцать, а я сегодня уезжаю на войну. Учитель школьный, сосед-историк, целует дочку и молчит, обняв жену. Ему в июле всего лишь сорок, а он сегодня уезжает на войну. Ему в июле всего лишь сорок, а он сегодня уезжает на войну. И над полями стаей птиц летят слова: знай, я вернусь, Победа будет, только жди и верь мне только…
Люди вокруг нас молчали. Слушали. Ловили каждое слово. А я пел, словно про себя самого:
— Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. А военком наш суров и краток, он воевал еще в гражданскую войну. Он разменял свой седьмой десяток, но он сегодня едет биться за страну. Перрон вокзальный, звучит гармошка, смех, табачок, и чей-то плач на всю страну. Давай присядем-ка на дорожку, ведь мы сегодня уезжаем на войну. А над полями стаей птиц летят слова: «Знай, я вернусь, Победа будет, только жди и верь мне только»…
Женщина средних лет обняла своего мужа. Тот наклонил голову и поцеловал ее куда-то в макушку, замотанную пуховым платком…
— Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Я уезжаю воевать за всю отчизну и за Русь, но я вернусь, жди меня, мама, сын твой Колька. Но я вернусь, ты жди, родная, муж твой Колька. Но я вернусь, дождитесь, внуки, дед ваш Колька…
Длинный паровозный гудок. Люди задвигались. Бойцы Красной армии начали грузиться в вагоны. Они ехали воевать. За всю Отчизну… За Советский Союз…
Глава 12
Следующие дни превратились в сплошную череду концертов. Мы пели в госпиталях. Мы пели на вокзале. На эвакуационных пунктах.
Тяжелее всего было перед ранеными. Пропитанный чужой болью воздух невозможно было разбавить никакими песнями. Тяжелее всего концерты в госпиталях давались Зинаиде Ованесовне. В каждом госпитале она спрашивала о своем сыне. Каждый раз надеялась его найти и каждый раз не хотела расставаться с надеждой.
После концертов она потом долго сидела на своей кровати в комнате, покачивалась взад-вперёд и плакала, плакала. Смотрела на фотографию сына — и плакала, плакала. Иосиф Самуилович пытался ее успокаивать, но все было бесполезно.
Срыв случился в Тушинском госпитале, куда доставили обгоревших летчиков.
— Ашот! Ашотик! — кинулась она к одному из замотанных бинтами бойцов и начала что-то горячо говорить по-армянский.
— Мама… — прошептал боец и потерял сознание.
— Вы его мать? — тут же подошел к нам врач. — Иванова Владимира? — он заглянул в карту.
— Какой Иванов? Это мой Ашотик! — рыдая, произнесла наша певица.
— Да нет же, Иванов Владимир Владимирович, доставлен с Тушинского аэродрома сегодня утром. Дотянул до взлетной полосы, из горящего самолета вытащили, — врач кивнул медсестре и та накапала валерьянки в стакан.
Я взял у девушки стакан, поднес к губам нашей примы, подождал, пока она выпьет.
— А у вас не было Ашота? Казарян Ашот Анастасович? Вот его фото, — и она сунула второму летчику фотографию.
— Нет, мать, такого с нами не служило, — ответил летчик, возвращая фотографию. — Хотя армяне у нас в полку были, хорошо воюют. Храбро. Злые до врага.
Мы увели Зинаиду Ованесовну в коридор, попытались успокоить.
Вечером, когда она сидела на кровати, покачиваясь, плача, я отвел в сторону Иосифа Самуиловича.
— Дядя Ёся, ты по своим связям ничего не можешь узнать про ее сына? — спросил его.
— Таки ты плохо думаешь про Иосифа Самуиловича, — проворчал старый еврей. — Уже узнал, — так же тихо ответил он мне. — Не вернулся он из боя. Видели, как его подбили. Ведомый видел. Видел, что планировал его самолет, но горел очень сильно. И видел, что летчик с парашютом не выпрыгнул. В Калининской области. И больше никаких сведений. Ну ты посмотри на неё, — он вздохнул, тяжело, долго. — Ну как я ей смогу это сказать? Я что, совсем без сердца что ли? Лишить женщину надежды… — и он, махнув рукой, вышел из комнаты.
