Мирэ, стр. 11
И все же не следовало привлекать к похоронам лишнего внимания: и без того вся слобода взбудоражена убийством. А потому в обход обычая тело дядюшки Ли вынесли из дома под покровом ночи без сопровождения ряженых, отгоняющих от тела злых духов, положили в телегу, ту самую, в которой он был застрелен, и маленькая похоронная процессия: староста, пхунсуса, Гюн, Кеми и никудышный зять дядюшки Ли, сухой как щепка, желтый как тыква и неуверенный в движениях, – тихо покинула слободу, не гремя против правил барабанами и не ударяя в медные тарелки. Но чтобы духи все-таки не вошли в тело по пути к могиле, тетушка Ли пришила к покрывалу покойного большой крест из чайной фольги, а на грудь возложила иконку с лицом Есу, специально купленную в церковной лавке.
Воздать почтение усопшему явилась на поминальный обед целая толпа народа, и тетушка Ли истратила почти весь свой запас риса. Староста обещал найти и наказать виновных в смерти ее мужа, тем более что после Февральской революции корейская община во Владивостоке обзавелась своим следственным отделом и своей полицией. Но тетушка Ли не стремилась к мести. Она лишь сожалела, что не уехали они вовремя с мужем в Иркутск к сыновьям, пока железная дорога еще работала. Но видно так было предписано судьбой – ым-ян, а против судьбы люди бессильны…
На смену отчаянию пришла растерянность, и тетушка Ли то и дело замирала, трясясь от тихого плача. По обычаю после смерти мужа она должна повиноваться старшему сыну, но сын был далеко. Содержать трактир при дороговизне продуктов стало невыгодно, а давать бесплатный ночлег двум мужчинам и одной женщине тетушка Ли больше не могла и предложила им или платить, или искать другое пристанище.
Мирэ не понимала, что ей теперь делать. Писем от мужа не было уже месяц – и ни распоряжений, ни советов получить от него она не могла. К тому же после смерти дядюшки Ли и Гюн, и Кеми стали приставать к ней. То Гюн, проходя, ущипнет за щеку, то Кеми хлопнет по заду, пока она подметает пол. Спасало одно: когда оба поняли намерения соперника, стали ходить друг за другом хвостом. Мирэ попросила тетушку Ли узнать у отца Басили, нельзя ли ей пожить при церкви, убираясь за еду, но отец Басили отказал – не мог позволить детородной женщине, которая каждый месяц на несколько дней становилась нечистой, осквернять своим присутствием храм божий.
Каждое утро и вечер Мирэ горячо молилась Есу и его матери, прося о помощи. Но корейские молитвы не были услышаны. Вместо помощи пришло новое испытание: по слободе прокатилась весть, что девять дней назад в далекой русской столице, на другом конце необъятной страны, случилась еще одна революция и власть захватили какие-то большие люди, по-русски большевики, но от жителей Владивостока это скрывали. Так было написано в одной русской газете. Так Мирэ рассказала тетушка Ли, а ей – хорошо знающий русский язык Гюн.
В городе началась полная неразбериха. Китайские власти закрыли границу с Маньчжурией, надеяться на поставку хоть какого-то продовольствия не приходилось. В слободе назревало открытое противостояние: богатые поддерживали старую власть, бедные – новую. Мирэ никто не спрашивал – не женского ума это дело; конечно, она за ту власть, за которую ее муж, – вот только как бы узнать про его выбор. Но главное, что волновало Мирэ, не бросил ли он ее совсем. И что ей делать, если бросил.
Глава 4
Год Огненной Змеи, 1917-й от рождения Есу, дважды перевернувший жизнь в России, был на исходе. По утрам тусклый свет, едва пробивающийся сквозь ватное одеяло плотных облаков, нехотя освещал мерзлый, как зимний улов корюшки, Владивосток. Топлива не хватало, и печной дым поднимался теперь не из всех труб Корейской слободы. Уголь с Сучанских рудников, который доезжал до города, направлялся прежде всего в порт для загрузки в бункеры пароходов. Ближние сопки вокруг Владивостока оголились еще в молодые годы тетушки Ли, а заготовщиков дров в дальних окрестностях теперь грабили, как раньше грабили разъездных торговцев китайской водкой и опиумом. У продовольственных магазинов задолго до рассвета уже тянулись змеиные хвосты очередей. Прохожие передвигались по улицам торопливо, перебежками, словно пытались спастись от преследовавшего их колючего ветра дурных перемен. Трамваи были переполнены, но ходили, когда давали электричество, а давали его в основном в светлое время. После захода солнца город погружался в беззвездную темь, и ходить по улицам стало опасно. Грабили даже в Корейской слободе, говорили, что хунхузы [52]. Народный патруль, созданный самоуправлением, оказался бессилен.
Тетушка Ли совсем приуныла: кресты над дверью и окном в кладовке больше не спасали чумизу и кимчи от голодных духов. Припасы таяли с каждым днем. Переднюю часть дома, отапливаемую круглой голландской печью, пришлось закрыть и пользоваться входом через кухню, где топилась корейская, подогревавшая пол в спаленках. Гюн и Кеми платили теперь за жилье съестным, которое приносили со склада Цой Зя Хена: сушеной рыбой, крупами, мукой. Мирэ платить было нечем. Она, конечно, помогала тетушке Ли по дому, но это в расчет не бралось. Мирэ попробовала сходить с корзиной в порт, надеясь набрать хоть немного выпавших при перегрузке на суда кусочков угля, но соперничать с озлобленными от отчаяния голодными китайскими кули [53], дравшимися в кровь за эти крохи, она не могла. К тому же в порту скопилось множество грузов, и охраняли их томившиеся от скуки и замерзавшие от холода сторожа из местных или солдаты, которые при виде женщины забывали о своих обязанностях. Они призывно свистели, улюлюкали, окликали ее, хлопали в ладоши, привлекая к себе внимание, а один даже покинул свой пост и со всех ног кинулся за убегавшей Мирэ, но запутался в длиннополой шинели и упал. В тот вечер Мирэ долго молилась Деве Марии – благодарила за спасение.
Тетушка Ли тоже молилась Богородице: просила помощи и наставления. Но даже когда купила в свечной лавке и поставила перед ее образом в церкви самую толстую свечу, мать Есу не посылала ей никаких знаков. И тетушка Ли решилась: сняла из красного угла все иконы, сложила в сундук и пригласила в дом для гадания шаманку-мудан.
– Мать Есу слишком высоко вознеслась, не слышно ей моих молитв за райской музыкой. А духи – вот они, рядом. К тому же припасами моими пользуются. Спрошу у них, что мне делать: ехать к сыновьям в Иркутск или тут оставаться, – объяснила хозяйка.
Мирэ же хотелось получить ответ на свой вопрос: бросил ее муж или приедет за ней. Но для этого нужно сделать шаманке подношение, а поднести было нечего. И Мирэ продолжала молиться Богородице и ее небесному сыну, испрашивая помощи и защиты от искушения обратиться к гаданию.
В день гадания женщины встали спозаранку. Шаманку предстояло принимать на женской половине, а потому надо было тщательно прибраться, приготовить стол с угощением, воскурить можжевеловые палочки.
Мудан пришла, когда небо на востоке невнятно окрасилось лихорадочным зимним румянцем и окрестные петухи надорвали глотки, приветствуя новый день. Видом шаманка больше напоминала мужчину, чем женщину, да и голос был грубоват. Мирэ сначала даже приняла ее за переодетого пансу [54] – в той местности, откуда Мирэ была родом, гадали именно мужчины. Но на плоском, как медное зеркало, лице никаких признаков мужской растительности не было – лишь тонкой ниткой тянулись брови, а кожа была нежной и гладкой, как опал: видно, шаманка каждый день натирала лицо завернутой в тряпицу гороховой мукой – так делала когда-то мать Мирэ. В руках у шаманки была накрытая шелковым платком корзинка, на голове она несла красный узелок. По всему было видно, что мудан знала себе цену: юбка на ней была из плотной синей шерсти, а на серой магодже [55] красовались две серебряные пуговицы с серединкой из кораллов.
