Император Пограничья 28 (СИ), стр. 22

Челядь увела княжича в лучшие покои. В камине уже гудело пламя, стол ломился от снеди. Впервые за долгие недели Пётр ощутил то, что принимал за справедливость. Здесь вещам возвращали настоящие имена. В отцовском доме он числился дурным мальчишкой на коротком поводке, задвинутым в дальний угол, чтобы не отсвечивал. Под этим кровом — единственный законный наследник, сын оклеветанного князя. Признание, по которому княжич тосковал целую жизнь, ему теперь отваливали пригоршнями, не скупясь. Фальшь этой монеты его не смущала. Изголодавшемуся и подделка кажется краюхой свежего хлеба.

Ужин тянулся долго, и Толмачёв всё говорил и говорил. Он нанизывал фразы одну на другую, ровно, без сучка и задоринки.

— Вотум недоверия, что вынесла Боярская дума, — беззаконие, Ваша Светлость, и всякий честный человек это понимает, — боярин скорбно качал головой, разливая вино по бокалам. — Однако раз уж выборы назначены, к чему ломать копья? Законный наследник всё равно вернёт своё через эту процедуру, тихо и по правилам. А род Толмачёвых встанет рядом верными слугами короны, как встарь при вашем деде.

Пётр слушал и слышал одно: мне вернут трон. Он не слышал другого, того, что стояло за учтивыми словами: править буду я, а ты сядешь куклой на резном стуле.

Мелочи он замечал, но всякую поворачивал в лестную сторону. Магофон у него забрали — «чтобы проверить, нет ли прослушки, Ваша Светлость, целее будете». Выходить из усадьбы не велели — «пока опасно, люди узурпатора Платонова рыщут по городу». Речь для завтрашней регистрации кандидатов написали за него — «набросали черновик, чтобы государь не утруждался по пустякам». Объяснять чужой присмотр заботой Пётр выучился ещё дома: только так и можно было жить рядом с отцом, у которого любой промах оборачивался поркой на конюшне. Клетка вокруг него уже стояла. Прутья её были пока тёплыми на ощупь, и совсем не мешали.

Лист с речью лежал на столике у изголовья — ровные строчки чужих слов, которые ему завтра предстояло произнести своим голосом. Пётр перечитал их дважды и не нашёл, к чему придраться. Там была его собственная ненависть, только уложенная умелой рукой в стройный порядок.

— Завтра, — сказал на прощание Толмачёв, задержавшись в дверях, — вы явитесь в Думу и подадите бумаги. Открыто, при всех боярах, при камерах. Пусть всё княжество увидит, что законный наследник жив, свободен и пришёл за своим троном! Не бойтесь, узурпатор не посмеет тронуть вас на публике!

Впервые за долгое время Пётр уснул не с ненавистью, свернувшейся в груди тугим комком, а с предвкушением. Завтра он выйдет к ним всем. Завтра начнётся его восхождение на положенное ему место.

* * *

К вечеру, когда семью уже перевезли в резиденцию, а мои люди заняли периметр, ко мне напросились трое бояр из местных старших родов, чтобы «прояснить позицию Его Высочества». Я принял их в зале, где ещё не выветрился дух прежнего хозяина, и с первых же слов понял, зачем они пришли. Кланяться мне никто не собирался. Они пришли выяснить одно: станет ли Великий князь давить на выборы, и если станет — под кого им выгоднее лечь заранее. Это была разведка, не переговоры. Здесь, в Белгороде, искали не правых. Искали сильных.

Сидели они полукругом, в резных креслах, и каждый выдавал себя мелочью. Тот, что помоложе, шатен и с цепким взглядом, поглаживал перстень на пальце, и с самой первой минуты показался мне человеком, привыкшим считать чужие деньги. Грузный сосед по правую руку взмок и то и дело промакивал лоб платком, хотя в зале стоял холодок дома, в котором только недавно зажгли печи. Третий, сухой и молчаливый, за весь разговор не проронил ни слова, только слушал и запоминал. Этот-то и был опаснее двух своих говорливых спутников.

Глядя на эту честную компанию, я думал о том, что осторожный человек кланяется сразу всем, полагая, что так уцелеет при любом исходе. До прозрения он доживает редко: победитель, садясь на трон, первым делом вспоминает не врагов, а именно тех, кто кланялся и ему, и врагу с одинаковым усердием. Передо мной сидели ровно такие экземпляры.

Играть с ними в намёки я не стал и выложил своё правило прямо, чтобы потом никто не сказал, будто его не предупреждали.

— Слушайте и запоминайте, остальным передадите, — начал я. — Моя гвардия не тронет ни одного выборщика или кандидата и близко к Думе не подойдёт. Голосуйте, как велит совесть.

— А ежели… — осторожно вклинился старший.

— Без ежели, — оборвал я. — Итоги честного голосования признаю любыми. Хоть чёрта рогатого на трон посадите — коли выберете по правилам. Только если кто-то попробует повлиять на выборы силой, я вмешаюсь. И за ценой не постою. Можете спросить Терехова с Щербатовым.

Бояре переглянулись, взвешивая мои слова. Я видел, как в их головах поворачивается сказанное. Обещание «не тронет» развязывало руки и позволяло играть смелее. Обещание «вмешаюсь» делало слишком смелую игру страшной. Оба этих ограничения они унесли с собой, и это меня устраивало.

Когда гости откланялись, я честно подвёл итог. Ни одного голоса этим разговором я не выиграл. Я лишь очертил границы поля, за которые заступать не позволю. Сами выборы предстояло выигрывать Светлане. Моё дело было стеречь землю и не пустить в игру тех, кто привык плевать на правила.

Вскоре по моему зову в комнату шагнули Раиса и Крестовский, прибывшие со вторым отрядом. Я обернулся к ним, но прежде чем отдать приказ, задержал взгляд на тенебромантке.

Матвей держался рядом с супругой, на полшага позади, как поступал всегда: спокойный и чуть-чуть отсранённый, готовый в любой миг перекинуться в трёхметровую тварь с когтями. За жену он стоял насмерть, и это я в нём уважал.

— Боярин Свечин послал вооружённых людей хватать спящих детей… — бросил я Раисе. — Три месяца назад я бы тебя к такому и близко не подпустил.

Прежде она промолчала бы — умела делать это так, что тишина вставала вокруг неё стеной. Теперь такого чувства не возникло. Она ответила не сразу — прислушалась к чему-то в себе, к тому, чего раньше боялась касаться, и только потом заговорила.

— И были бы правы, — ответила она ровно. — Такого, как Свечин, я бы на ленты порезала. Чтобы прочувствовал всё, чего не успел сделать детям.

Крестовский не шевельнулся, только под скулами у него заходили желваки.

— При встрече с таким, как Свечин, я прежде теряла себя. Он переставал быть для меня просто заданием. Становился всем разом: и теми, кто меня когда-то резал, и мной прежней, лежавшей под ножом. Такого я тянула за собой вниз, в темноту, и оттуда уже не находила дороги назад. Анфиса научила меня подходить к этому краю и не срываться вниз. Мне туда больше не нужно, Прохор Игнатьевич. Впервые за долгие годы я это чувствую.

Матвей за её спиной шевельнулся, и суровое его лицо обмякло. Он не сказал ни слова, но я видел, чего это молчание ему стоило: человек целый год держал любимую жену над пропастью голыми руками и только сейчас поверил, что можно разжать пальцы, и она не сорвётся.

— Она с той ночи в Берлине спать нормально начала, — выговорил он вдруг, глухо, ни к кому. — Я уж и забыл, как это, когда она спит.

Раиса обернулась на мужа, и в глазах её стояла безграничная любовь.

Я мог бы и промолчать: они без меня всё поняли. Только человеку иногда надо услышать вслух, что вытащили его не случайно, что он кому-то дорог и важен.

— К Анфисе я тебя не из милости направил, — сказал я, и вышло грубее, чем хотел, потому что мягкое мне всегда давалось тяжело. — Гаврилу туда же посылал, как и Федота. Своих я не бросаю, когда они в беде. И не важно, враг какой на них покушается, или внутренняя тьма рвётся наружу. Ты для меня не наточенный нож, чтобы швырнуть в спину врагу и забыть. Живой ты мне нужна, в своём уме и рядом. За тем и возился, чтоб тебя вернуть.

Она держала мой взгляд, и впервые за последние месяцы не было в нём ни льда, ни напряжения — только благодарность, которую ей нечем было оплатить и оттого неловко нести.