Император Пограничья 27 (СИ), стр. 48

Внутри меня поднялась спокойная, ровная неприязнь, и к ней примешалось ремесленное любопытство. Я приехал посмотреть зверю в глаза, и тот оказался велеречив и сыт.

Над воротами, через которые он меня провёл, темнел от заводской копоти родовой герб Юсуповых, и, скользнув по нему взглядом, я невольно вспомнил, из какого корня они вышли. Род древний, сибирский, давший Содружеству не одного выдающегося мага. Один из их предков в Смуту отдал свою жизнь, остановив Абсолюта, ради тысяч простолюдинов, которых он и в лицо-то не видел. Великий подвиг… А под тем же гербом теперь стоял холёный делец под пятьдесят, который сахаром кормит пять княжеств, и этот человек, хоть убей, оказался бы неспособен на такой подвиг — не из того теста слеплен. Кровь вроде та же, порода иная… Уже не первый раз я видел такое вырождение в потомках, и всякий раз оно отдавалось во мне глухой досадой.

Хозяйство он разворачивал передо мной по порядку: сперва поля, потом то, во что они превращаются. Свекловичные клинья уходили за горизонт, тучные, ровные, прополотые до последней борозды. Следом мельницы, затем сахарный завод с трубами, что коптили небо фабричным дымом. Дорога между цехами, и на ней — охрана, не парадная, а вполне себе рабочая, с короткими карабинами в руках.

Производство работало, и работало хорошо. Я обошёл линию диффузоров, где свёклу вываривали досуха, прошёл вдоль выпарных аппаратов, от которых несло жаром и густым сладким духом, что оседал на нёбе приторной плёнкой, а также центрифуг, отжимающих патоку от кристалла и воющих так, что говорить приходилось в полный голос. Алхимия, поставленная на поток, без единого мага у котла. Тысячу лет назад я сжёг бы пол-казны одного княжества, чтобы накормить такими сладостями одну свадьбу, а здесь её мешками грузили на склад для доставки по пяти княжествам. Следовало отдать должное инженеру, кто бы он ни был. Компетентность я уважаю и во враге… особенно во враге.

Юсупов улавливал это уважение и наливался законной гордостью промышленника. Хвалиться ему было чем, и поведение его не было пустой показухой. Производственная махина и вправду крутилась вовсю.

Иное я отметил молча. Я смотрел не туда, куда вёл хозяин, а чуть в сторону, на лица. Работники у аппаратов двигались точно, споро и совершенно беззвучно. Ни перебранки, ни шутки, ни той живой ругани, под которую живёт любой работающий цех. Тишина была вышколенная, и что стоит за этими пустыми лицами, я знал из бумаг Коршунова.

У дальней центрифуги парень лет шестнадцати подавал мешки, и, когда мимо проходил хозяин, рука у мальчишки на миг дрогнула, а взгляд метнулся в пол. Голову в плечи он вобрал не думая, заученным движением битого пса. Юсупов даже не повернул головы, для него мальчишка был частью обстановки наравне с котлом. Желваки на моём лице напряглись, и я зашагал дальше.

— Видите, Прохор Игнатьевич? — Юсупов повёл рукой вдоль линии, и перстни на пальцах поймали свет. — Вот он, хлеб. И сахар, что вы ели на приёмах, ещё не зная моего имени. Десятки лет упорного труда, по кирпичику я это всё создал, а держится всё это на одной-единственной вещи, которую вы, при всём почтении, проглядели.

— Просветите.

— На традиционном укладе.

Он увёл меня прочь от воющих центрифуг, к распахнутому окну, за которым до самого окоёма стелились его поля, и там развернулся ко мне всем тучным телом. Голос упал, сделался по-отечески и снисходительным.

— Ты, молодой человек, выходишь к мужику с красивыми словами: воля, аренда, реформа. Красиво звучит, не спорю. А ну как я завтра распущу всех на эту твою волю, представь, что станется?

Я промолчал, давая ему выговориться. Старики ценят, когда их дослушивают до конца.

— Земля встанет, — он смотрел не на меня, а на поля, и говорил о них, как о тяжелобольном, которого ещё можно поднять. — Растащит мужик большое хозяйство на лоскуты, на дурные свои наделы, где в урожай дай Бог соберёт вдвое против посеянного. Распашка просядет вдвое. И через год тот самый город, что нынче жуёт мой хлеб да мой сахар, сядет на лебеду. Голод, князь. Не из древних книжек, а реальный, с похоронными обозами по трактам, с пустыми люльками по избам. Я его мальцом застал, своими глазами видел. Ты — по картинкам в Эфирнете.

Вот только голод я знал не по газетам. Мне доводилось поутру считать, скольких не стало за ночь и самом класть в землю тех, кого он прибрал. Мёртвую деревню чуешь по запаху раньше, чем войдёшь. Юсупову было неоткуда это разглядеть. Перед ним стоял мальчишка, нахватавшийся красивых слов, и старик вразумлял его от чистого сердца, уверенный в своём праве. Поправлять я не стал. Пусть говорит. Человек, который мнит, что наставляет дурака, раскрывается до самой подкладки, а мне только того и надо было.

— И это бы ещё полбеды, — он отвернулся от полей и впервые поглядел прямо на меня. — Ты в самого мужика загляни, князь, в самое нутро. Что его на ногах держит, по-твоему? Совесть? Разум? — он усмехнулся, коротко и сыто, как над несмышлёнышем. — Рука держит. Хозяйская, на загривке. Сними её, и он не вольным человеком сделается, а скотиной жестокой. Нынче он у меня в шесть встаёт и на смену идёт, к ночи с ног валится и спит без снов. А дай ему твою волю, он первым же делом пропьёт надел, бабу со свету сживёт, соседу из зависти к урожаю горло вскроет и сам же под тем плетнём и сдохнет. И не со зла, заметь. По природе своей.

Перстни на его пальцах сжались в тяжёлый кулак, побелевший в костяшках.

— Воля для такого не свобода, а повод одичать. Их пасти надо, князь, неотступно, иначе они без пастуха друг друга перережут и не поморщатся. Я это не из книжки взял. Я полвека на свете живу, знаю их породу до печёнок, — он шагнул ближе, и в лице, ещё минуту назад ленивом, проступила злая, неподдельная вера. — Затея-то твоя пригожая, спору нет. Только за красивым словом должна стоять сила, чтобы накормить, а у тебя за ним — только гонор!, его ладонь его рубанула воздух. — Жизни в ней ни на грош, князь!

Это была та же речь, что он готовил к дебатам, только теперь — в лицо, тише и злее. И доля правды в ней сидела, я нащупал её раньше, чем подобрал возражение. Большое хозяйство, распущенное одним махом, без закона и без подготовки, и впрямь пойдёт вразнос — любое, хоть мужиками его засели, хоть святыми. Тут старик бил в кость. Врал он в другом — в том, каков человек. Послушать его, так человек от природы скот, и вся наука управления сводится к крепкому ошейнику Хозяев такого склада я перевидал на своём веку: тех, кто однажды махнул на людей рукой, окрестил их быдлом и оттого спал спокойно. Скотом править легче — он не перечит и не задаёт вопросов. Только тот, кто свёл своих людей до бессловесной твари, не силу свою показал, а слабость. Расписался, что поднять их выше не сумел да и не пробовал.

Пауза затянулась на лишний удар сердца.

— Хозяйство ты ведёшь умело, князь, — проговорил я, ответив ему фамильярностью на фамильярность — на «ты» он сполз незаметно, по отеческому праву, которого я за ним не признавал. — С этим спорить не стану. Вот только всё это — про человека под сапогом. Каков он, когда сапог убрать, ты не знаешь. И узнать боишься.

— Боюсь? — Юсупов хохотнул, коротко и невесело. — Да я твою волю в деле видал, и не раз. Хочешь поглядеть на мужика без барского сапога на шее, съезди в Рязань. Там пару лет назад хватка ослабла, и три месяца кряду полыхали усадьбы каждую ночь. В Астрахани мужик волю взял, пришлось княжьим магам её обратно выколачивать по колено в крови. А на демидовских копях под Нижним работники хозяйских людей положили всех до единого. Тех самых, кто их кормил, — он развёл ладонями, будто выкладывал передо мной улики. — Вот он, твой вольный человек. Не я его таким сделал, князь. Сам он такой и всегда таким будет. Я только в узде его держу, чтоб он землю кровью не залил.

Все эти истории я знал прекрасно. Когда-то именно их мы обсуждали с соратниками, продумывая детали крестьянской реформы, поэтому ничего нового он мне не сказал.