Император Пограничья 27 (СИ), стр. 18

Породу эту я знал. Встречал в прошлой жизни, среди собственных воинов: вернётся боец из плена цел с виду, руки-ноги на месте, а внутри трещина, и годами её не разглядеть, пока в один день она не выйдет наружу. Один спивался тихо, год за годом. Другой замолкал намертво и уносил всё, что видел, с собой в могилу. Третий вымещал свою боль. Растягивал чужую смерть, отводил душу там, где хватило бы одного удара, и называл это про себя справедливостью. Вслух я не обронил ничего из этого.

Я смотрел на Матвея и видел не доносчика, выдающего жену, а мужа, который сам себя сейчас казнит за то, что пришёл. Руки его, способные дробить камень, висели вдоль тела беспомощно, пальцы то сжимались, то разжимались. Он сделал самое трудное, что мог сделать такой человек, — переступил через страх, что любимая сочтёт его предателем, ради того, чтобы её вытащить из омута. За это я зауважал его ещё больше.

— Ей помощь нужна, — закончил Матвей. — Я в этом ничего не смыслю, я боец, не лекарь. А вы помогли Гавриле, когда того после Астрахани трясти стало. И Федоту помогли после Минска. Помогите и ей. Прошу!

Долгое время я молчал, глядя в огонь. Потом покачал головой.

— Не я помог Гавриле и Федоту. Анфиса. Я только направил их к ней.

Сказал это не из скромности, хотя была тут и она, а потому, что, произнося имя вслух, я уже понимал, как поступлю. Девчонку-эмпата мы вытащили из той же гильдейской «лечебницы», что и саму Раису. Анфиса знала этот ад изнутри, и оттого вскрывала чужие душевные узлы там, где спасовал бы любой учёный лекарь. Она подняла Гаврилу из ямы, где по ночам ему снились невзорвавшиеся мины и мой Металлический вихрь, перемалывающий врагов в труху. Отогнала страх Ярославы, что месть превращает её в чудовище.

— То, что ты пришёл ко мне, — это нормально, — сказал я Матвею. — Ты за неё тревожишься, и сделал ровно то, что должен сделать мужчина, у которого жена тонет, а сама за помощью не пойдёт из гордости. Если бы берега начал терять уже я, я бы хотел, чтобы Ярослава меня остановила. Даже наперекор моей воле.

Метаморф отвёл взгляд, и плечи его чуть опустились.

— Надеюсь, она посмотрит на это так же, — проговорил он совсем глухо.

Я понял, чего он боится. Что Раиса сочтёт его приход ко мне за спиной предательством их с ней доверия. Развеивать этот страх я не стал — не было у меня такого слова, которое развеяло бы его наверняка.

— Иди, — сказал я. — Пришли её. И жди в коридоре.

Крестовский вышел тяжело, ссутулившись, и затворил дверь. Больше говорить нам с ним было не о чем.

Раиса вошла через минуту, и я сразу понял, что этот разговор будет потруднее. С Матвеем оказалось проще: он пришёл с болью напоказ. Раиса же встала передо мной наглухо застёгнутой, хотя под этой бронёй у неё всё ещё кипело.

— Садись, — сказал я, но она осталась стоять. — Как знаешь.

Я обошёл стол и встал напротив, так, чтобы между нами не было ничего.

— Дело военного, разведчика, любого бойца — устранить угрозу. Быстро, чисто, с наименьшими потерями для себя и для дела. Ты не пытаешь врага оттого, что тебе хочется поглядеть, как он мучается перед смертью. Ты его убираешь. Кара за грехи — работа суда. Земного, если до него дотягиваются руки, небесного, если не дотягиваются. Не твоя. В Берлине ты присвоила себе роль судьи. А твоя роль быть живым оружием. Оружие не судит. Оно бьёт туда, куда его направят.

— Красиво, Ваше Высочество, — отозвалась Раиса, и в голосе её прорезалась колючка. — Только из чужих уст это слушать странно. Вы сами себе не раз присваивали право карать, князь. Уваровых тех же вы под суд не отдали. Вырезали весь их род, до последнего мужчины. Своей рукой, замечу.

Удар был точный, и я его принял, не дрогнув. Спорить с тем, что Уваровых я положил сам, было бы неправильно.

— Положил, — согласился я. — За дело. Никон Уваров со своими родичами обманом сгонял беженцев в старый карьер и расстреливал ради наживы, десятками, а смерти списывал на Гон. Дворянский долг велит таким, как они, защищать слабого, а они выродились в бешеное зверьё и рвали тех, кого обязаны были беречь. Я устранил угрозу, — я шагнул ближе. — А как я их убил, Раиса? Быстро, в бою, клинком. Я не вязал их к столбу, не резал по живому, не растягивал им смерть на часы, питаясь чужими мучениями. Я их убрал с доски и пошёл дальше. Ты убила врага — он того стоил, не спорю, но убить можно за секунду, а ты растянула на минуты. Значит, тебе нужна была не его смерть, а его боль. Это уже не работа. Это для себя.

Что-то мелькнуло у неё в глазах, но броня держалась.

— А пытки? — бросила она, вскинув подбородок. — Когда Гильдия украла детей из приюта, вы захватили троих из их совета. Одоевского, Неклюдова, Долгорукову. Федот по вашему приказу Одоевскому ногти рвал, пока остальные не раскололись. Это вы как назовёте? Работой? Или тоже отводили душу?

— Назову инструментом, — ответил я ровно. — На кону висели жизни двух сотен детей, и у меня были часы, не дни, чтобы выбить, где их держат. Я приказал ломать Одоевского не ради справедливости и не ради того, чтобы поквитаться за поломанные ими судьбы. Я покупал его болью бесценное время. Время и детские жизни. Как только Долгорукова выложила, где усадьба и сколько там охраны, пытку я остановил в то же мгновение. Не растягивал её ради больного удовольствия. Ты в Берлине гналась за самой болью. В этом вся разница, и ты её чуешь не хуже меня, иначе не спорила бы так зло.

Лихачёва не ответила сразу. Она смотрела на меня, и я видел, как под привычной броней борются две Раисы. Одна, разведчица и боец, понимала каждое моё слово и не находила, чем крыть. Другая, та, что вернулась из гильдейской «лечебницы» не вполне собой, отказывалась слушать, потому что признать мою правоту значило признать и то, чем она стала. Челюсть у неё чуть дрогнула, и пальцы, опущенные вдоль бёдер, сжались в кулаки и разжались. Загнать человека в угол доводами я умел. Только проку от этого не было никакого — гордость в ней лишь окопалась бы глубже.

Она продолжала молчать.

— К оперативной работе ты не вернёшься, — сказал я твёрдо, — пока не пройдёшь полное медосвидетельствование у Анфисы. Это условие допуска. И это приказ, не просьба.

Раиса вскинулась, и в глазах у неё полыхнуло.

— Я не сломанная, князь. Я в своём уме.

— В своём, — отрезал я. — Только ум тут ни при чём. — Сначала освидетельствование, потом разговор о допуске. Не пройдёшь, будешь сидеть на базе до морковкина заговенья. Свободна.

Она стояла ещё миг, меряя меня взглядом, в котором схлестнулись злость, гордость и что-то ещё, чему она сама пока имени не находила. Принимать это за заботу она не желала, и хорошо, что не желала, иначе ни за что бы не пошла. Пусть считает карой. Это заставит её сделать то, на что доброе слово её бы не подвигло.

— Как прикажете, Ваше Высочество, — выговорила она наконец, сухо, так и не сдавшись в споре, и пошла к двери.

Створка затворилась за её спиной. Я остался один, но ненадолго.

Коршунов вернулся через минуту. Притворил дверь, кинул папку обратно на стол и опустился в кресло напротив, разглядывая меня с хитринкой, что прирастает к человеку за годы копания в чужих тайнах.

— Жива, цела и даже обласкана, — хмыкнул он. — А я-то готовился, что вы с неё стружку снимать будете.

— Толку с той стружки. — Я качнул головой. — Дельных людей не строгают, их выправляют. Списать всегда успеется.

— Тут не поспоришь. — Барон поскрёб щетину. — Хотя нашумели они от души, этого не отнять. Часть концов я уже велел подобрать: пустить молву, будто немца порешили свои же. Было за что… Только всего этого не спрячешь. Влиятельный покойник тихо не лежит. Рано или поздно из-под него что-нибудь да прорастёт, и хорошо ещё, если не на нашу грядку.

— Прорастёт — выкорчуем. — Я придвинул к себе папку, но открывать не стал. — Сейчас о другом. След, что добыли Раиса с Матвеем, — в работу немедленно. Копай в обе стороны. И по Астрахани, и по Риге.