Командир Бомбардировщика (СИ), стр. 32
Литвинов подходит и открывает, и я сначала прошу его просто прочесть вслух всё, что там уже есть.
Он читает.
Читает подряд, от начала, откуда что снято и в каком виде передано, и это долгая скучная цепочка, от которой у меня начинает сводить скулы.
Я слушаю до конца.
Потому что вот эта скучная строчка — «снято при Семёне Иваныче, положено отдельно, никем не тронуто» — единственное, чего не будет у того, кто придёт и скажет просто: «Дайте мне группу».
— Хорошо, — говорю я. — Теперь смотри, что мне нужно от тебя дальше. Не спорь и не поправляй меня по железу, я про железо ничего не скажу.
— Слушаю.
— У тебя там всё лежит вперемешку по времени. Что видели, чего не видели, что ответил склад. Мне надо, чтобы это стояло тремя разными кусками и чтобы их нельзя было перепутать.
— Какими?
— Кусок про решённое: что решено и кем решено. Кусок про осмотренное: что смотрели и чего там не увидели. Кусок про склад: о чём спрашивали здесь и что здесь ответили.
Литвинов думает, глядя в страницу.
— Тогда лучше не переписывать, — говорит он. — Тогда лучше отдельным листом, с отсылкой к строкам. Иначе я потеряю происхождение.
— Вот и делай отдельным листом.
Он садится на ящик, кладёт тетрадь на колено и достаёт карандаш, и карандаш у него химический, обгрызенный с конца, и он его сначала слюнявит, и от этого у него потом весь день будет фиолетовая губа.
Пишет он медленно.
Тимка приносит ему свою жесть и держит над листом, отбрасывая тень, потому что солнце уже бьёт, а белая бумага слепит.
Через какое-то время Литвинов поднимает голову.
— Павел Сергеич. Тут у меня во втором куске выходит нехорошо.
— Что выходит?
— Выходит, что мы посмотрели и ничего не нашли. А если так написать, снаружи прочтут, что остальное целое.
— И как надо?
— Надо написать, что мы искали такой же след и такого же следа не увидели. И что больше ничего не проверяли.
— Пиши так.
Он пишет так.
Я сижу и понимаю, что мой штурман сейчас сделал работу, которую я бы сделал хуже. Я бы написал короче и красивее, и через два дня кто-нибудь по моей красоте решил бы, что у нас беда только в одном месте.
Солнце тем временем встаёт выше, тень от крыла подбирается к моему сапогу, и карандаш у штурмана всё ещё ходит по бумаге.
К середине дня подходит Руденко.
Он берёт лист, читает молча, потом достаёт из кармана свой огрызок карандаша.
— Тут пусто, — говорит он. — Тут должно стоять, что именно нам нужно. Ты этого написать не можешь, ты не знаешь.
— Не знаю, — соглашается Литвинов.
— Пиши, что скажу. Слово в слово, не своими.
И диктует.
Я слышу и не понимаю почти ничего, потому что это его язык, а не мой. В этом языке нет ни одного лишнего слова, и по нему невозможно ответить «примерно то же самое».
— Прочти.
Литвинов читает.
— Вот здесь ты ухо срезал, — говорит Руденко. — Не срезай. Целиком пиши, как я сказал, а то они на том конце прочтут короткую версию и пришлют мне короткую версию.
Литвинов дописывает.
Плешаков подходит от мотора, вытирая руки, и берёт лист.
Он читает долго. Дольше, чем читал Руденко.
— Семён Иваныч. Вот эта строка твоя?
— Моя.
— Хорошо.
Он опускает руку с бумагой и стоит.
— Так, — говорит он. — Теперь про то, чего в листе не будет. Не будет слова «или». Не будет «либо похожее», не будет «подойдёт также». Если они там у себя решат, что у них есть похожее, они это похожее и пришлют.
— И что? — не выдерживает Тимка от брезента. — Пусть шлют, посмотрим.
— Тимофей.
Тимка стискивает угол брезента, который держит в руке, и опускает взгляд на камень у себя под ногой.
— Молчу.
— Посмотрим, — говорит Плешаков спокойно. — Посмотрим, потом снимем, потом окажется, что не годится, и всё это время мотор будет стоять с чужим железом внутри и с бумагой, где написано, что группу мы получили. А получили мы не то.
Он кладёт лист на ящик и придавливает булыжником с краю стоянки.
— Пусть лучше ответят, что нет.
И вот тут у меня внутри всё дёргается вперёд.
Потому что заявка готова. Она лежит вот тут, под грузом, и её можно взять и унести прямо сейчас, и чем скорее она уйдёт, тем скорее вернётся ответ. А люди сегодня разбираются по своим задачам, и завтра этим каналом будет пользоваться половина острова, и наша бумага ляжет под чужие.
Скажи слово, командир. Одно слово, и Аркадий побежит.
Не скажу.
Тимка опускает жесть и уходит к брезенту, и над площадкой сразу становится тише. Ветер поднимает свободный угол страницы и треплет его о придавивший груз, и она шуршит короткими злыми рывками, и никто её не поправляет.
Плешаков берёт лист обратно.
— Погоди, — говорит он.
И уходит с ним к мотору.
Там он садится на корточки возле того, что лежит отдельно, кладёт лист на колено и смотрит то в лист, то на железо. Потом просит у Руденко ту самую вещь с губками, и Руденко подаёт, и он ещё раз заводит её туда же, куда заводил вчера.
Держит.
Снимает.
Сверяет с листом.
Подводит снова.
Я сижу, считаю про себя и досчитываю до довольно большого числа, и всё это время у меня чешется язык.
Щурится в бумагу. Опять заводит губки. Вчерашнего замера ему мало.
За себя я теперь спокоен. За каждую его минуту — нет.
Наконец, он встаёт и отряхивает колени.
— Идёт, — говорит он. — Как записано, так и есть. Отправляйте.
Отправлять пока некому и незачем: тот, кто может пустить лист с Кагула дальше, весь день ходит где-то по своим делам, и я сижу и жду его так же, как жду всего остального.
Гордеев приходит к площадке во второй половине дня.
Шаг у него сбит, воротник расстёгнут, и он на ходу вытирает лоб тыльной стороной кисти.
Он не спрашивает про мотор.
Он спрашивает про людей.
— Все на месте? — говорит он.
Руденко не отрывается от ящика. Он доводит до места ключ, который держал в руке, и только потом отвечает.
— Все, кто мне сегодня положен, — говорит он и коротко кивает в сторону брезента. — Одного вчера забрали, я про него не считаю.
— Работаете?
— Работаем на трёх руках, — говорит он и опускает взгляд в ящик. — Медленно работаем, но ничего не путаем.
Я его окликаю, и он поворачивается.
— Товарищ капитан. Мне нужна одна вещь, и это не человек.
— Говори.
Он уже стоит вполоборота к дороге, и я подбираю слова на ходу, не тратя лишних.
Я говорю, что решение по группе принято и стоит из-за того, что на Кагуле такой исправной группы нет и ответ проверен при нашем человеке, что у нас на руках точный запрос, написанный Семёном Иванычем и сверенный Василием Фомичом, и что этот запрос надо пустить с Кагула дальше.
— Куда дальше? — говорит Гордеев.
— Туда, где могут посмотреть по учёту. Куда положено, туда и пустите. Я не выбираю.
Он смотрит на меня несколько секунд.
— Что вы у них просите?
— Проверить и ответить. Больше ничего.
Он не отвечает сразу, и в эту пустоту у меня успевает пересохнуть в горле, и я сглатываю, не отводя глаз.
— Не деталь?
— Деталь просить бесполезно. Пусть ответят, есть у них такая в списках или нет.
Он ещё раз смотрит, теперь дольше.
— Литвинов.
— Я, товарищ капитан.
— Лист при тебе?
— При мне.
— Пойдёшь со мной. Пущу.
И всё.
Ни слова про то, найдут или не найдут, ни слова про срок, ни слова про то, что тринадцатый нужен всем. Он это уже говорил и повторять не стал.
Литвинов идёт за ним, придерживая лист обеими руками, и они уходят по дороге в ту сторону, откуда весь день кто-нибудь приходит.
У меня под ложечкой тянет так, будто из меня вынули и понесли что-то моё. Всё, что мы за два дня набрали, ушло сейчас в одном листе, в чужих руках, по чужой дороге, а я сижу с поднятой ногой и даже проводить не могу.
Федя провожает их глазами и возвращается к брезенту.
