Командир Бомбардировщика (СИ), стр. 10
— Аркадий, далеко?
— Скоро. Держи по линейке.
Он лежит там впереди, разглаживает карту ладонью и работает, и я иду туда, куда он ведёт.
Кромка появляется слева.
Тонкая полоска, где серое сменяется бурым, и на ней что-то мелкое, шевелящееся, и от этого мелкого отходит на воду тёмная точка с длинным светлым следом за ней.
— Вот они, — говорит Литвинов. — Ниже возьми.
Я иду ниже.
Теперь видно.
Люди у самой воды, много, и они не стоят на месте, а перемещаются вдоль кромки, и это всё, что я про них могу сказать. Лиц нет. Кто они, сколько их, откуда шли, куда пойдут — не моё знание и не моё дело сейчас. Мне важно только одно: они внизу, и они живые.
От берега уходит баркас.
Он идёт тяжело. След за ним широкий, вялый, и сам он сидит в воде глубоко.
— Федя, — говорю я. — Посмотри на лодку. Что видишь?
Он молчит секунду. Он там смотрит.
— Гружёный по самое некуда, — говорит он, и голос у него делается другим, домашним и злым сразу. — Он ещё с мели выбирается, командир. По следу видать, воду мутит. Ему сейчас ни ходу нормального, ни отвернуть.
— Сколько ему надо, чтоб пошёл?
— Дай ему прямого ходу немного, и он оторвётся. Ему бы вылезти на глубину, а там он побежит.
Вот и мера.
Слова про спасение и про прикрытие в кабине не работают. Я смотрю на баркас. Ему нужен прямой ход и больше ничего, и это я могу увидеть глазами и по этому себя проверить.
— Работаем на лодку, — говорю я. — Всё, что делаем, делаем ради её хода. Погоней не занимаемся.
— Понял.
Они приходят справа и сверху.
Двое. Идут вниз к воде длинной пологой линией, разворачиваются над берегом и снова идут, и я вижу, как под ними по воде у самой кромки ложится частая рябь и как шевеление на берегу распадается и ложится.
У ведущего нос жёлтый.
Я его узнаю, и меня от этого узнавания коротко продирает холодом. Тот же почерк, тот же самый цвет. Может, та же машина, может, просто такая же. Мне про них знать нечего, кроме того, что они делают вот сейчас.
А делают они простое. Ходят и бьют.
Меня подбрасывает изнутри: развернуться и достать их. Догнать, всадить, чтоб они там дымами ушли в воду.
Тихо, Иванов.
Я на бомбардировщике. Он не догонит, он не перевернётся вокруг них, и если я начну эти игры, то через минуту буду болтаться над водой пузом кверху со своими тремя. Их машины сделаны, чтоб догонять. Моя — чтоб идти и везти.
Зато у моей есть одно, чего нет у баркаса.
Я большой.
Меня им видно лучше. Пусть смотрят на меня, а лодку отпустят.
Значит, встану у них на пути.
Не догоню. Перережу им дорогу, пройду длинной прямой между ними и берегом так, чтобы следующий их заход шёл через меня.
— Аркадий, — говорю я. — Я хочу лечь поперёк того, как они заходят. Прямо у них по носу, между ними и берегом. Сейчас доворачиваю.
— Погоди, — говорит Литвинов.
Он говорит это негромко и очень быстро.
— Сейчас довернёшь — выведешь их обратно на людей. Они пойдут за тобой и снова окажутся над кромкой. Дай им закончить этот заход и уйти на обратный. Я скажу когда.
Меня будто по рукам ударили.
Я секунду сижу и держу в себе то, что сейчас поднимается: злость, стыд, желание сказать, что я вообще-то командир и решаю тут я.
И придавливаю это.
Потому что он прав. Он держит берег на карте, а я держу его в глазу, и глаз у меня один рабочий, и он видит хуже, чем карта. Если я сейчас доверну по своему нетерпению, я загоню их на людей своими руками.
— Понял, — говорю я, не трогая ручку. — Скажешь.
— Скажу.
И я жду.
Это самое поганое, что есть в этой работе.
Внизу бьют. Я это вижу: по воде у кромки ложится частая рябь, и шевеление на берегу распадается, и кто-то там сейчас ложится лицом в мокрый песок и закрывает голову руками, а я иду мимо по прямой и жду отметки штурмана.
Секунды делаются длинные. Я их считаю дыханием, потому что часов у меня нет и смотреть на них некогда: вдох, выдох, ещё вдох. Пять вдохов. Восемь.
Нога от неподвижности начинает мелко дрожать. Я её перекладываю на педали, переношу усилие выше, в бедро, и держу, и от этого держания у меня сводит поясницу.
Руки на управлении сами хотят повернуть. Не по решению, а как чешется ушибленное место. Я их придерживаю и веду прямо.
Аркаша молчит. Аркаша считает. У него там карта, карандаш и берег, и он сейчас единственный в этой машине, кто знает, где что лежит.
Терпи, Иванов.
— Пошли на обратный, — говорит Тимка. — Пашка, оба развернулись!
— Теперь, — говорит Литвинов. — Довороти влево, ложись вот так и держи прямо.
Я доворачиваю.
Доворачиваю малым движением, потому что уже знаю: эта берёт ногу живее, чем наша, и, если сунуть привычно, я перекручу. Ручка идёт, машина ложится, и я вывожу её на длинную прямую и держу.
Я иду между ними и берегом.
Медленно, тяжело, как арба, поперёк того направления, по которому они собираются идти на людей. Никаких хитростей. Никакого манёвра. Просто стою у них на дороге всей своей тушей.
— Смотрят, — говорит Тимка. — Пашка, они нас видят!
— Пусть.
Дальше не от меня зависит.
Они могут пройти мимо и продолжить своё. Я не могу их заставить, я могу только предложить себя вместо лодки. Что они выберут — их дело, и от того, что я об этом сейчас думаю, ничего не изменится.
— Ведущий отваливает от берега! — Тимка почти визжит. — Пашка, он на нас идёт! Заходит сзади!
Вот и всё.
Страх приходит сразу и целиком, и приходит он с направлением, снизу-сзади, оттуда, где у меня спина и где мои двое.
— Работаем, — говорю я. — Никуда не дёргаюсь. Держу, как иду. Тимка, говори мне его. Федя, готовься.
— Держи, командир! — орёт Федя.
Я держу.
Не крутиться. Начну вертеть — собью своим стрелкам сектора, потеряю линию и в итоге снова притащу этих двоих к берегу.
Значит, идём ровно, как трамвай, и терпим.
— Ближе! — кричит Тимка. — Ближе он, ближе!
— Командир, угол! — Федя. — Дай мне вправо ниже!
Рука уже хочет дать. Тридцать лет и один сегодняшний бой — этого хватило, чтоб на «дай угол» тело отвечало само.
Держу.
Потому что справа ниже у меня берег. Там люди, и я не знаю, что за ними и куда пойдёт то, что мимо. Дать сейчас — значит развернуть работу Феди в сторону кромки.
— Секунду, — говорю я.
Смотрю. Кромка идёт слева-сзади, вода — подо мной, впереди чисто.
— Даю. Бери.
Кладу машину туда, куда он просил, и держу столько, сколько ему нужно.
Федя вжимается в упор и бьёт.
Отдача дробит пол под сапогами, идёт по набору и приходит мне в ладони через управление. Корпус вздрагивает мелко и зло. Кабину затягивает своей гарью, кислой и сухой, и я дышу этим и держу линию.
Что он там делает и попадает ли — не моё знание. Моё дело — дать ему возможность и не сорвать её прежде срока.
По обшивке проходит стук.
Быстрый, сухой, будто кто-то сыпанул гравием по железной крыше. Раз, потом ещё раз, и машину коротко ведёт, и я подхватываю.
Вот и заплатили.
Заплатили чужим железом, которое мне дали на час и за которое утром кто-то отвечал головой.
Я слушаю её всем телом. Моторы отвечают. Управление отвечает. Что мне пробило и где — я не знаю, узнаю на земле, и до земли я про это думать не буду, потому что думать тут не о чем.
Кровь снова идёт по брови.
От тряски или от того, что я лбом достал до чего-то, неважно. Она заливает правый глаз, и мир справа делается красным и мутным, и я мигаю, и это не помогает.
Одним смотрю. Сегодня я к этому уже привык.
Резче двигать нельзя. У меня чужая машина и половина зрения, и любое лишнее движение сейчас будет вслепую.
— Тимка, где он?
— Отваливает! Пашка, отваливает он вверх и вправо!
— Второй?
— Второй за ним пошёл! Оба уходят!
Ушли.
Не сбили, не сожгли, не победили. Ушли с того куска неба, который я вижу, и почему они ушли, я не знаю и знать не буду.
