"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 566
— Сними эту свою штуку, — горло пересохло, каждое слово впивалось в гортань терновой иголкой. — Думаешь, не вижу?
Когда у стола появилась черная фигура, по спине побежал противный холодок чуждости. Афродита как-то призналась, что у неё такое при виде змей…
В светлом покое, увитом розами и зеленью, у очага, выложенного белыми камнями, за лёгким резным столиком он правда смотрелся чуждо, с чёрным шлемом под рукой.
Он вообще всегда везде смотрелся чуждо — может, только, среди чудовищ подземных ко двору пришёлся. С этой своей манерой горбиться, темнотой в глазах, мрачной миной, холодным голосом…
— Радоваться я тебе не предлагаю.
Радоваться?!
Крик удалось задавить не с первого раза. Он рвался из груди обезумевшей птицей из клетки, и выходило — то шипение, а то вообще не пойми что:
— Что ты… что ты делаешь в моём доме?! Ты…
— Это ненадолго. Скоро я покину твой дом. И прости мне моё появление. Если бы я явился со свитой и как Владыка — об этом стало бы известно Зевсу. Пришлось бы сначала отправляться с визитом к нему. Да и жена бы узнала…
— А ты не хочешь, чтобы она знала?
— Нет. Я не хочу.
Он смотрел на свой шлем — будто помнил, что Деметра не выносит его взгляда. Ну, ладно, сказала она себе. Чуть расслабила плечи. Как там говорила Гера? Надо держать лицо. Подошла, опустилась в кресло напротив: раз он не как Владыка, стало быть, можно без поклонов, фальшивых улыбок… даже можно слова выцеживать сквозь зубы:
— Зевс сейчас пирует. Как начал, так и не останавливается. После победы над Гигантами…
И впервые взглянула на его отрешенное лицо, и изморозь вдоль спины пробежала быстрее. Деметра поплыла, провалилась в память времен Титаномахии. Острые скулы, брови вразлёт, по смертному времени — чуть за тридцать, волосы перехвачены простым шнурком… Но он же был старше, когда она видела его в последний раз? Ещё всё досадовала: старик по сравнению с Корой. А сейчас он моложе Зевса с виду, а значит — он чувствует себя молодым, вот только что могло…
— Война закончена, сестра, — когда он называл её так? а вообще — называл? — Все войны закончены, не только эта. Я устал воевать. Я явился с миром.
Странный он был какой-то. Молодой, но только погасший, выпитый, измождённый, будто правда — то ли с битвы, то ли после долгой болезни. Вот сейчас надо крикнуть: «Опять шлялся по подземному миру?! Гестия, глянь на этого испепелителя, его ж ветром качает! И иди, покорми его уже, а то завтра совет у братьев, войска Крона вот-вот подойдут, а он после шага повалится…»
Только вот отец уже давно в Тартаре, а старшая сестрёнка Гестия — горит у людей в очагах, а в неизменной черноте волос молодого воина осторожно и вкрадчиво посвёркивает серебро…
И он говорит, что пришёл с миром, хотя какой у него-то может быть мир?!
В нём с самого начала было больше войны, чем в Зевсовом ненавистном сынке — Аресе.
Деметра поняла первой. Гестия тогда, в утробе Крона, заливалась щебетом: «Брат, брат у нас!» — а Деметре хотелось крикнуть: «Опомнись, ты видела его лицо?! Какой он нам брат? Дружка его видела железнокрылого? Он — не брат, он — чужак! Опасный чужак, приносящий горе! Несущий гибель! Не подпускай его к себе, сестра…»
У неё были братья: Зевс и Посейдон. Хорошие братья, Посейдон, правда, шалопай и дурошлёп и уж очень до нимф охоч, зато Зевс… щеки цвели ярче роз — только когда она на него смотрела.
Были братья и была чёрная тень чужака. Убийцы. Испепелителя. Палача. Для него не было ни жизни, ни солнца, ни цветов и плодов — а что важнее может быть?! Одна война на уме, всё бы снёс, всё бы в пустыню превратил — только бы верх взять!
— Он защищает нас, сестра! Бьётся за нас! — горячо говорила Гестия.
Деметра качала головой. Думала: ты ничего не понимаешь, сестрёнка. Он бьётся, потому что он воин. Потому что больше ничего не умеет — только убивать и жечь. Такие не возделывают виноградники, не играют на свирелях, не подкидывают детей к солнцу. Зевс и Посейдон — они тоже бьются за нас, правда? А еще поют, пируют, водят хороводы с нимфами, Посейдон вон с ребятишками недавно во дворе возился — перемазался, как последний Циклоп.
А старший…
Деметра подмечала детали: он не смотрел себе под ноги, когда проходил по саду, и мог растянуться на траве в грязном хитоне, передавив прекрасные цветки дельфиния, а четверка его коней (нравом в хозяина!) без зазрения совести жрала розовые кусты, если только удавалось дорваться.
Потом была рыдающая мать: «О, сын мой, Климен! О, почему ты оттолкнул меня, почему не послушал меня? Неужели нет в тебе ни капли милосердия? Зачем ты назвался чужим именем? Куда, зачем идёшь, сынок?!»
Всхлипывающая Гея-Земля: «Деметрочка… Офиотавр, мой сыночек… маленький сыночек… Почему они убили моего сыночка? Почему эти титаны считали, что он подарит им могущество? Почему гонялись за ним? Кто придумал эту историю?!»
Плачущая Гестия: «Деметра… боги, что он делает, что творит с собой… с другими… мне рассказали… эти деревни… люди Серебряного века… дети…»
Нереида Левка, тихо покусывающая губы: «Иногда, когда милый… годами не приезжает… я же не знаю, где он и что с ним… я всё спрашиваю: сестёр, ветры, нимф…, но разве можно уследить за невидимкой?»
От одного этого слова брезгливо кривились губы. Невидимка, чужак, незримый гнев Зевса, подлец, бьющий в спину… Ты хорошо бил. Ты оставлял мне вытирать слёзы тех, кто тебя любил (а какое тебе дело до того, что они чувствовали, главное ведь — война?!), сам не любил никого. Оставлял мне заращивать после себя пепелища. Чёрно-серые, с обгоревшими черепами, пропитанные кровью и слезами тех выживших, что уведены в рабство. Ты жёг дотла — а я дрожащими руками поднимала из изуродованной земли семена трав и цветов, чтобы на другой день в следующем месте другие травы и посевы оказались вытоптаны, выжжены твоими ратями…
— Его место в Тартаре! — повторяла Гера.
Бледная, с горящими глазами, со сжатыми кулаками. И рыдала злыми слезами, когда он опять уходил на войну. Деметра гладила сестру-царицу по спине. Тихо успокаивала: ну, конечно, в Тартаре. А сама думала: не в Тартаре. В Эребе. Подземном мире. С чудовищами. С Железносердным, с которым он так дружен. Там, где нет живых цветов, только мертвые асфодели. Там нечего испепелять, там бы он прижился…
Там бы он прижился, думала она в тот день, перед последним боем Великой Войны. Был остров, и кровавая зелень, и засеянная детскими телами от края и до края равнина — прощальный подарок от Крона напоследок. Остальные боги и богини исчезли, истаяли, не в силах смотреть на это. А он стоял. Молча оглядывал озёра крови между холмами из детских трупов — наверное, завидовал чудовищам Крона, сам он такого ни разу не достиг.
Правда, эти мысли у неё появились позднее, а пока сводило скулы от ветра с нотками крови, и в лице вечного чужака показался мгновенный проблеск боли и едкой горечи, и будто со стороны она услышала свой голос, называющий его по тому имени, которое он сам для себя выбрал:
— Аид… Зачем… разве нельзя было просто жить… растить детей… пусть бы правили, кто угодно, пусть бы правили, только пусть бы дали нам жить…
Осеклась запоздало, вспомнила: у него нет детей. У неё — дочка, солнышко, самая-самая. А у этого — никого. Кому она говорит о жизни?!
Он был подземным задолго до того, как взял жребий. Он бы и не мог взять другого, и не должен был — слишком чужд живому и дышащему. Она сама себе не признавалась, насколько боялась старшего брата — потому что он словно задался целью истреблять прекрасное, чего только стоит испепеленная Фессалия в день последней битвы…, а разве есть что-либо более прекрасное, чем её ненаглядная, обожаемая дочь?!
Воспоминания о похищении дочери, о годе в скитаниях, высохших волосах, стертых ногах, беспросветном ужасе, когда она узнала, кто похититель, мелькнули и унеслись ласточкиными крыльями. Не буду вспоминать. Это виделось ей слишком часто, каждый раз, как она провожала дочь — и облекалась в одежды скорби. Память о решении Зевса, свадебном пире, рассказ Гелиоса о черной колеснице и кричащей девушке на ней — вечная медная горечь там, внутри, каждый год одно и тоже, неизменное…
