"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1838
Он шевельнул подбородком, не уточняя. Потом, не оборачиваясь, обронил негромко, как будто себе:
— Кто-то у нас за это отвечать когда-нибудь будет.
Я остановился на полшага. Прокопенко в полку с осени сорок первого таких фраз не обронял ни разу — у него за два года в полковой работе слова «кто-то у нас» не лежали в речи. По его манере политические оценки шли через работу: пробоина, ремонт, чехол. Сегодня — обронил.
Я ничего не ответил. По нашему полковому правилу — на такую фразу один раз услышать, один раз пропустить, дальше не возвращаться. Прокопенко знал это правило не хуже меня; он сам его и держал с осени сорок первого. Сегодня — обронил, и сам понял, что обронил. К ужину он мне эту фразу не повторил, и за неделю в Конной — тоже. Но я её запомнил.
Я кивнул и пошёл к землянке.
В землянке у меня на столе лежали те же шесть плоских предметов. К столу я не сел — постоял у двери минуту, у дверного просвета, по которому с южной стороны шёл сегодня тонкий поднимающийся жар от полуденного августовского солнца. Землянка нагревалась с южной стороны быстрее, чем с северной, и к часу дня в ней становилось душно.
Я снял гимнастёрку, повесил на крюк у двери, ополоснулся холодной водой из бачка у входа. Сел к столу в рубашке. Рабочую тетрадку открыл. На сегодняшней странице у меня шла одна запись по утреннему вылету: «29.08.1942. 1-й вылет — Орловка, обоз противника. 7 пробоин, без потерь. Сели 9:40.» Я к этой записи добавил вторую: «12:10–12:15. Над В. — поток беженцев, нижний эшелон, пересечение. Видели все.»
Подержал ладонь на странице две секунды. Закрыл тетрадку.
К столу подсел не за обедом, не за работой. У меня в голове сегодня к полудню шло одно: эта картина с воздуха. Я её сегодня не вытеснял и не разбирал по слоям, как я привычно разбирал тяжёлые сцены. Я её держал перед глазами и смотрел.
В этой картине у меня в голове постоянно возвращалось одно: плоты. Не лодки, не баржи, не буксиры. Плоты. Самодельные плоты на воде Волги, на которые в эти дни в Сталинграде собирали свои деревяшки те, кто к двадцать пятому августа уцелел в первой волне бомбёжки. По этим плотам у меня в голове за тридцать секунд над рекой пошла одна короткая сцена: вот в городе человек с топором заходит во двор разбитого дома, рубит и связывает доски, выходит к воде, плот ставит у обреза, грузит на него мать, сестру, детей. По этой сцене у меня в голове образ был не общий, а конкретный — один плот, один человек, одна семья. Я по этому плоту в течение часа сегодня в землянке держал внутреннее наблюдение, как держат раненого за руку, без слов.
У меня по этому плоту в голове в течение часа разрослась одна побочная мысль. Этот человек с топором — это не один человек на одну семью. Это сто тысяч человек на сто тысяч семей. По всей переправе в эти сутки по Волге шёл такой человек на каждый плот, и каждый плот шёл со своей семьёй. По общей сумме сто тысяч плотов с воды на воду, с одного берега на другой. По всей реке, по всему участку у Сталинграда. В эту неделю и в следующую — до тех пор, пока немцев не отбросят с правого берега. И таких людей с топорами по всей нашей стране за эту войну было — сотни тысяч, миллионы. По воронежскому, по харьковскому, по севастопольскому, по смоленскому, по ленинградскому, по тысячам других направлений эта работа человека с топором у обреза воды или у эвакуационного поезда шла не отдельным эпизодом, а одной общей полосой по всей географии войны. Я этого до сегодняшнего дня в полном объёме не видел в одном кадре. Сегодня — увидел.
К трём часам дня ко мне в землянку зашёл Кравцов.
Он пришёл не по сводке, не по политработе. Он шёл по своей линии — той, которая у него с весны сорок второго в полку шла отдельно от штатной. По этой линии Кравцов в полку был не только политруком, но и человеком, который к комэскам в землянку заходил в дни, когда у комэсков по работе или по личной линии что-то шло тяжелее обычного. Я этого его обычая в полку с весны сорок второго знал, и сегодня его шаги у порога я разобрал ещё до того, как он постучал.
— Заходи, Иван Степанович.
— Не помешаю, Алексей Петрович?
— Не помешаешь. Сядешь?
— Минут на пять. — Он сел на ящик у двери, не снимая фуражку. — По третьему вылету у тебя — к шестнадцати?
— К шестнадцати тридцать. Цель — Орловка вторая нитка.
— Понял. — Кравцов помолчал секунду. — По сегодняшнему утреннему — я в эфире не был, но Бурцев мне через диспетчерскую обронил. По линии Орловки — без потерь?
— Без потерь. Пробоины у пятерых, без задева тяг.
— Хорошо. По третьему — береги людей. Зенитки там сегодня к вечеру будут плотнее, чем утром, — Бурцев предупредил.
— Знаю. Я ему сегодня обронил, что пойду нижним эшелоном до самой цели, без верхнего захода.
— Это твоя оценка, — Кравцов отметил по форме.
— Моя, Иван Степанович, — я подтвердил коротко.
— Я её принимаю, — он шевельнул подбородком.
Кравцов помолчал ещё секунд десять. По его обычной манере, по которой он в землянку приходил с весны сорок второго, к концу пятиминутного посещения он всегда переходил к разговору не по работе, а по человеческому. Сегодня этот переход у него был не сразу.
— Алексей Петрович, — он обронил негромко, — Бурцев мне вчера сказал по предложению Трофимова. По срокам у тебя — до тридцать первого. Через двое суток.
— До тридцать первого, — я подтвердил по короткой форме.
— Я тебя по этой линии прошу: не лезть тебе под руку. Дальше решай сам.
— Понял, Иван Степанович.
— Но если по моей оценке у тебя сегодня по этой линии что-то ровнее или яснее — оброни. Я слушаю.
Я подумал минуту. Кравцов смотрел в угол землянки, на полку с книжкой Толстого, не на меня. По тому, как он держался, я понял, что он пришёл сюда именно по этому — не по утреннему вылету, не по третьему вылету, а по моему сроку до тридцать первого. По его внутренней оценке за вчерашний и за позавчерашний день он у меня по этой линии увидел что-то, что ему дало повод зайти.
— Я остаюсь, Иван Степанович, — я обронил.
— Понял, Алексей Петрович, — Кравцов ответил коротко.
— Трофимову скажу завтра, тридцатого, — я обронил по той же форме.
— Понял, — Кравцов смотрел в угол, не на меня.
— По людям. По эскадрилье. С Морозовым в комэскстве я согласен — он бы повёл ровно. Но мои девять лётчиков и четверо стрелков, и Прокопенко с бригадой — это моя полоса. С ними я остаюсь до её конца.
— Понял, Алексей Петрович.
— Не из тщеславия. По другому.
— Я твоё «по другому» — слышу. И принимаю.
Кравцов посидел ещё секунд двадцать. Потом поднялся.
— Спасибо, что обронил. Я тебя по этому больше сегодня не трогаю. По третьему вылету — береги людей.
— Берегу, Иван Степанович, — я ответил.
Он вышел. По шагам я понял, что он пошёл не к штабной палатке, а к землянке Трофимова. Это значило, что он сегодня к ужину обронит Трофимову, что у меня решение прошло. Не предвосхищая моего разговора с Трофимовым завтра, но просто чтобы Трофимов на тридцатое не строил по этой линии планы.
К шестнадцати тридцати мы пошли на третий вылет.
Восьмёрка шла по обычной сетке. Цель — обоз противника, Орловка, вторая нитка. На взлёте Прокопенко стоял у стояночного флажка, провожал. По его лицу я понял, что он сегодня к третьему вылету по линии беженцев уже узнал от Кравцова — у Прокопенко с Кравцовым по бытовым новостям полка с осени сорок первого шёл свой канал, и сегодня к шестнадцати тридцати, скорее всего, Кравцов ему обронил одной фразой про переправу. Прокопенко мне на это сейчас ничего не сказал. Шевельнул подбородком и пошёл к технической палатке.
Над целью у Орловки мы отработали ровно. Эрэсы с тысячи двухсот, бомбы со второго захода. Пробоины: по моей семёрке — одна в правое крыло, у Морозова — в фюзеляже, у Гладкова — в стабилизаторе. У Сёмина и Панина — без пробоин. По эфиру у меня в шлемофоне шло обычное короткое: «прошёл», «вижу», «дым». Михаил в задней четыре раза обронил «чисто», все четыре спокойные.
