"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1761

Обещали. Я слышал это слово на каждом разборе с самого начала, и знал ему цену, как знал её Захаров с забинтованной кистью и как знал бы Дроздов, если бы Дроздов вернулся в январе. Сказать вслух было нечего. Всё, что я думал по этому поводу, уже лежало написанным — три листа, поданные через Кожуховского неделю назад. Кошкин их принял, выровнял к остальным бумагам в папке и больше не доставал. Сейчас он положил поверх той же папки новый приказ — не глядя, привычным движением, как кладут на стопку ещё одну тарелку.

Палец один раз стукнул по папке.

— Готовность к семи. Цель доведу утром, по погоде. Вопросы?

Вопросов не было. Вопросы я задал на бумаге, и бумага лежала под его пальцем, и в этом был весь наш с ним разговор, который не велся вслух и не собирался вестись.

Я вышел в сени, в стылый коридор между двумя дверьми, и постоял там, застёгивая ворот. За тонкой стеной Кравцов кашлял — долго, с присвистом, стараясь делать это тише. Газету он, наверное, так и убрал, не дочитав вслух названий, которых в ней не было.

* * *

Цель утром довели короткой формулой: движение по дороге в сторону Сычёвки, батарея у развилки, опорный пункт в деревне за ней. Лесом туда тянулись наши, отрезанные; немцы держали горловину, и через эту горловину по ночам пробовали проскользнуть транспортные. Развилку с батареей следовало погасить.

Прикрытие к семи не пришло. К половине восьмого Кожуховский связался с соседями ещё раз и вернулся в землянку без выражения на лице: пара выйдет позже, своим маршрутом, встреча над целью не гарантируется. То есть прикрытия не будет.

Вторая бумага легла бы рядом с первой и ничего не изменила бы, кроме строки в моём деле. Я своё уже написал. Теперь надо было лететь.

Звено собрали четыре машины. Я с Захаровым — он шёл ведомым на двадцать втором, кисть после Оленина всё ещё в неполной перчатке, пальцы сгибал бережно. Гладков вёл вторую пару. Сёмин лежал нелётный — обмороженную в прошлый раз руку ему туго бинтовали и грозили санбатом, — и ведомым к Гладкову я поставил Шестакова. Ярославец встал к нему молча, проверил ленты сам, дважды, как делал всегда, и ничего не спросил.

Прокопенко грел семёрку с темна. Когда я подошёл, он провёл ладонью по лонжерону сверху вниз, снимая иней, — будто здоровался с машиной за меня, — и придержал стремянку. Мороз отпустил против января градусов на десять, но в кабине это значило только то, что стекло фонаря обмерзало изнутри чуть медленнее. Я устроился в чашке сиденья, подоткнул под себя меховой подол, проверил, ходит ли ручка по всем углам, не прихватило ли где тягу. Прокопенко закрыл фонарь снаружи, стукнул по нему дважды раскрытой ладонью — иди, мол, — и отошёл к стремянке.

Взлетели по лыжне, длинно. Лыжи долго не хотели отрываться, машина с эрэсами и полным боезапасом шла тяжело, и я держал её на разбеге за самой границей расчищенного, пока стрелка указателя скорости не доползла до цифры, при которой можно было тянуть. Оторвались у леса. Высоту набирал до восьмисот — ниже облака, выше зенитного огня настолько, насколько эти восемьсот метров вообще что-то значили.

В кабине быстро стало то, что всегда. Дыхание садилось инеем на воротник, по краю фонаря изнутри наползала белая корка, и я тёр её краем рукавицы, оставляя смотровое пятно. Правая кисть в рукавице с прорезью под спуск стыла первой; я грел её о ручку, переложив управление на колени на секунду, и снова брался. Внизу шла зима без единого тёмного пятна, кроме дорог: дороги были вытерты до земли, исчерчены колеёй, и по ним тянулась немецкая жизнь — машины, сани, точки людей. Я повёл звено по излому замёрзшей реки, по тому же ориентиру, что и в прошлый раз, к развилке.

Снег внизу лежал ровный, нетронутый, на десятки километров — и оттого дороги читались на нём чёрными швами, и всё живое жалось к этим швам, боясь отойти в целину. У одной деревеньки, проходя стороной, я разобрал санный обоз: лошадки шли гуськом, маленькие сверху, людей при них почти не различить, только тёмные чёрточки сбоку. Немецкий тыл жил, дышал паром полевых кухонь, тянул к фронту своё. А в лесах, между этими дорогами, в белом без единого дыма, сидели наши, и сверху их не было видно совсем, как не видно того, что лежит под снегом.

Батарею нашёл по дымкам выстрелов раньше, чем по карте. Она стояла у самой развилки, прикрывая дорогу, и работала редко — то ли по транспортному ночью пристрелялась и берегла снаряды, то ли мороз и ей мешал. Зенитка ударила реже и грубее, чем летом; разрывы вставали ниже и в стороне, нащупывая. Я качнул крыльями — сигнал, потому что прикрытия, которому можно сказать в эфир, над нами не было, — ввёл машину в пологое снижение, и развилка пошла снизу вверх в прицеле.

— Заходим. Со стороны солнца, — бросил я в эфир, для своих, кто на приёме.

Солнце в этот час стояло низкое, белёсое, без тепла, но слепило снизу так же, как любое. Я довернул, чтобы оно легло немцам в глаза, и пустил эрэсы по батарее с одного нажатия. Машину тряхнуло отдачей, нос на миг повело, я придержал. От земли поднялись два разрыва у самых орудий, потом третий, в стороне, мимо. Дальше — пушки, вдоль дороги, по тому, что на ней стояло. Я дал длинную, чувствуя, как двадцатитрёхмиллиметровые бьют отдачей в плечо через всю машину, и под трассой на дороге что-то встало, дёрнулось, развернулось поперёк.

Двадцать второй шёл следом. Захаров бил короткими, экономя, как привык за зиму, когда лента — не бесконечная и в БАО за каждый ящик расписываешься кровью. Гладков с Шестаковым проходили выше и левее, по опорному пункту в деревне: оттуда поднялся дым, чёрный, жирный, не от снега. Снизу в нас потянулись трассы — медленно, как всегда снизу кажется, пока не близко; потом ближе, и стало видно, что не так уж и медленно.

На дороге за нами оставалось то, что оставалось обычно: перевёрнутый набок грузовик поперёк колеи, за ним затор из тех, что не успели объехать, фигурки, кидающиеся в снег от дороги в стороны. Считать в такие секунды нечего и некогда — заход короткий, земля идёт навстречу быстро, и всё, что успеваешь, это положить трассу туда, где гуще, и тянуть ручку, пока деревья не выросли в стекле. Я тянул. Стрелка указателя скорости держалась, мотор тащил ровно, и развилка с её батареей ушла под крыло и назад.

— Шестой, у тебя слева, — голос Гладкова, ровный.

Я довернул, ушёл от трассы боком, дал ручку от себя и тут же на себя, проскальзывая через слой, где она нас держала. Высотомер прыгнул вниз и пополз обратно. Дальше заходить я не стал. Один заход — командирское решение. Второй на необстрелянную как следует батарею, без прикрытия, которого нам опять обещали и опять не дали, — это было бы уже не выполнение задачи, а раздача людей по дешёвке. Я собрал звено покачиванием, и мы легли на обратный, на бреющем, прижимаясь к лесу.

И вот тогда, в этой ровной снежной пустыне без конца и края, меня и достало то, от чего на разборе я отвернулся.

Где-то под нами, в этих лесах, в этих сорока километрах, сидели свои. Их подпирали с воздуха, к ним пробивали коридор, в штабной по утрам водили карандашом по стрелам, и в сводке Совинформбюро это звучало надеждой. А я знал: это не замкнётся спасением. Не так, как сейчас говорили в штабной. Не все выйдут оттуда — и те, кто стянул кольцо вокруг них, выйдут раньше.

Откуда я знал — спрашивать себя я давно отвык. Знал, как знают вещь, которую не выбирал помнить. Без числа, без подробности — одной глухой определённостью, тяжёлой, как набравшая воды шинель. Где-то в этих лесах сидел человек, которого по фамилии будут поминать долго после войны, и кончится у него всё плохо, и я ничем не мог этого отвести — ни бумагой, ни эрэсами, ни тем, что знаю заранее.

И всё равно я вёл звено туда, где можно было сделать хоть что-то. Гасил батарею, по которой ночью пройдёт транспортный. Знал, что этого мало. Но мало — не значит ничего. Сегодня ночью один транспортный проскользнёт там, где днём была зенитка, и сбросит мешки тем, кто не выйдет. И мешки эти всё равно нужны — людям, которые не выйдут, тоже нужно есть, пока они держат фланг. Большего я для них сделать не мог. Меньшего — не имел права.