"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1743
— Клин сдали.
Гладков сидел на нарах, гармонь в чехле у бедра. Меха он не растянул. Резников у дальнего стола положил карандаш точно в середину книжки, между страницами, и закрыл её ладонью сверху, плотно.
Из дома уже четвёртую неделю не было ничего. Я вышел на стоянку без шинели — морозный воздух взял за горло, как мокрая тряпка. Простоял две минуты. Капонир семёрки был чёрный поверху и белый снизу. Чехол лежал плотно.
Утром Бурцев сказал:
— Беляев двадцать четвёртого.
Двадцать четвёртого было около двух часов дня. Я был у семёрки, Прокопенко на крыле, заваривал заплату, поставленную ещё после Тёплого Стана. Снег шёл редкий, скашивая.
Полуторка въехала через ворота тихо. Санитарная, с белым кругом на брезенте, без сигнала. Она остановилась не у санбата, а у первого капонира — там, где было ближе. Дверца хлопнула.
Беляев вышел сам.
Шинель была накинута, не застёгнута. Левый рукав мешковатый — рука у груди, в гипсовой повязке, поверх повязки — край старой майки, чтобы не натирало воротник. Правая в перчатке. Он постоял у машины секунды три, как будто проверял землю под собой. Потом пошёл — ровно, чуть собрав левое плечо, машинально. Без палки. Шапка-ушанка завязана была не под подбородком, а сбоку, как у летающих.
Прокопенко спустился с крыла. Он не побежал. Снял пилотку, подержал в правой руке. Надел обратно. Подошёл первым.
— Виктор Степанович.
— Григорий Тарасович.
Они стояли в полутора шагах. Прокопенко смотрел не в лицо ему, а на левое плечо. Беляев заметил, чуть наклонил голову.
— Держится, — сказал он. — Носить можно.
— Это хорошо.
Я подошёл через минуту. Остановился в двух шагах, как полагалось — старший по званию, командир эскадрильи, вернувшийся в строй. Беляев посмотрел на меня медленно. У него лицо было ýже, чем в августе. На правой скуле — синеватая тень, не то старый кровоподтёк, не то просто холод.
— Семёрку держал?
— Держал.
Он чуть прищурился — той же привычной складочкой у переносицы.
— Веди.
— Есть, товарищ капитан.
Он кивнул и пошёл к землянке эскадрильи. Шёл сам, не оборачиваясь. Прокопенко постоял ещё секунду, посмотрел ему в спину, потом снова полез на крыло — у него ещё не было заплавлено по нижней стороне.
Я зашёл в землянку через минут двадцать. Беляев уже снял шинель — одной правой, медленно, повесил на гвоздь у двери. Шапку положил на полку. Сел на свою прежнюю койку, у окна — она была застелена, никто за два с лишним месяца её не разбирал. Левая рука у него лежала на колене, аккуратно, как держат не свою вещь.
Слева, у дальней стены, стояла койка Ковальчука. Постель её тоже была. Бурцев в ноябре решил не разбирать в день гибели, и так и оставили — она стояла нетронутой третью неделю.
Беляев посмотрел туда. Подержал взгляд. Не спросил.
Я сказал:
— Ковальчук. Четвёртого ноября. Под Дороховым. Ведомый у Гладкова. Тело за линией.
Беляев молчал секунд десять. Потом перевёл глаза на меня.
— Гладков сейчас с кем?
— С Резниковым.
— Резников — это новый, из Ленинграда?
— Из Ленинграда.
— Семья там?
— Там.
Беляев кивнул раз, не сразу.
— Хорошо, что у тебя.
Я не понял с первого раза, что он имеет в виду. Потом понял. Что у меня, а не разнесён по парам. Что я могу видеть его в полёте каждый раз.
— Из палаты ещё двое сегодня в свои ушли, — сказал он, как будто между прочим, чтобы переменить угол. — Один в Тушино, другой — назад в Иваново, на курсы. Один без пальцев на правой. Второй ходит, но левой почти не двигает. Я в этом смысле, — он чуть мотнул подбородком в свою левую руку, — почти счастливчик.
Он не улыбнулся. Просто проговорил, чтобы сказанное.
— Соколов.
— Я.
— Завтра я с тобой посмотрю на разборе. Не лезу. Просто посмотрю.
— Понял.
Он посмотрел на гвоздь у двери, где висела шинель. Потом — на потолок. Лёг, не убирая ног в унтах с пола. Лежал ровно, с открытыми глазами. Я вышел, ничего больше не говоря. За мной никто не пошёл.
Трофимов вызвал к себе вечером, после семи. В штабной землянке было то же: лампа на углу, банка с чернилами, карта по местам.
— Кстати.
Я остановился у стола.
Он выдвинул из-под папки одиночный лист. Машинописный, со штампом ВВС и подписью в углу.
— Старший лейтенант. Приказ подписан пятого ноября. Представление сентябрьское.
Он подвинул лист ко мне через стол.
— Бумага догнала.
Я взял. Лист был ещё свежий, не помятый — кто-то вёз его в планшете.
— Есть.
— Не «есть», — сказал Трофимов, не глядя. Он сложил два пальца у переносицы, потёр коротко. — Носи.
— Понял.
— Беляев в курсе?
— Не говорил.
— Скажу сам. Иди.
Я вышел. На лестнице из землянки было темно, верхняя ступенька примёрзла. Я ступил аккуратно. Шёл к своим, держа лист в нагрудном — вместе с письмами Веры, кисетом и списком Бурцева. Бумага догнала. Звучало точно.
В землянке уже знали. У нас солдатская почта быстрее любой машинописи.
Гладков сидел на своих нарах, и у него на коленях стояла банка с резиновой пробкой. Спирт, разведённый. Жорка достал её, наверное, ещё двадцать минут назад. На столе — четыре жестяные кружки, разные по размеру. Захарова не было, он был на полосе. Беляев у себя на койке, уже не лежал — сидел, правая рука на колене, левая у груди. Молчал.
— Ша, командир, — сказал Гладков. — Заходи. Раз пошла бумага, не отбрехаешься.
Я сел.
Он разлил по чуть-чуть, по два пальца. Подвинул мне кружку. Резникову — кружку.
— Не, — тихо сказал Резников. — Я не буду.
— Не будешь, не будешь, — кивнул Гладков. — Я тебе и не наливал. Я тебе подвинул, чтоб тебе было куда не наливать.
Он забрал кружку Резникова, перевернул её, поставил донышком вверх рядом. Без обиды, без давления. Резников чуть наклонил голову — спасибо, что не настаивает.
Дроздов сидел на краю своей койки, держал кружку обеими руками. Правая еле заметно подрагивала. Он этого не пытался скрыть. Просто держал двумя — так не было видно.
Беляев подал правой кружку через колено. Гладков налил ему столько же, сколько мне.
— Виктор Степанович.
— Жорка.
— За кубаря.
— За кубаря.
Мы выпили. Дроздов выпил тоже, не сразу, в два глотка. Резников — нет. Жорка не повторил.
— Шо ж теперь будет, — сказал Гладков, ставя кружку на доски. — Старший лейтенант в звене. И ходи теперь с ним под уставом, как с командиром полка.
— Жорка.
— Что Жорка. Я уже двадцать пятый год Жорка. Это ты теперь не лейтенант.
Беляев чуть улыбнулся — углом рта, той улыбкой, которую я успел забыть за два месяца.
— Завтра по графику?
— По графику, — сказал я. — Бурцев сводку давал — у Клина крупный пере… — Я осёкся. — У них там перегруппировка.
Беляев кивнул. Он смотрел на свою левую руку, потом перевёл взгляд на меня. Не на лицо — на петлицу.
— Завтра пришью, — сказал я.
— Завтра.
В землянку зашёл Прокопенко. Снял шапку у двери, не сбрасывая снега.
— Командир. — Это и мне, и Беляеву одновременно. — На семёрку лыжи на утро. Хрущ за ремнями ушёл к Кожуховскому. Не обманули.
— Хорошо, — сказал я.
— Хорошо, — повторил он. — Доброй ночи.
Вышел. За ним полминуты держался слабый сквозняк от двери, потом землянка снова стала плотной.
Я ушёл из землянки около одиннадцати. На улице было около двадцати. Снег уже не шёл. Небо было низкое, без звёзд, но не глухое — где-то под облаками на западе стоял рассеянный отсвет, как от далёкого пожара.
На запад к нам шёл звук — низкий, ровный гул, не близкий. Моторы. Чьи — не разобрать с такого расстояния. Может быть, ночные. Может быть, наземные — где-то по шоссе.
Я постоял у капонира семёрки. Лыжи к утру обещали поставить. На крыле лежал снег — за вчера и сегодня нанесло двойной слой. Под ногами хрустнуло раз, и второй — не моё, эхо от чьей-то полуторки на дальнем краю поля.
