"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1716
— Командир, — сказал он. — Семёрка цела.
— Спасибо, старшина.
Он пошёл к семёрке. Я остался стоять.
Захаров был метрах в пятнадцати, у своей восьмёрки. Не подошёл. Стоял там и смотрел на полуторку, которая уже не было видно. Шлемофон в руке. Я понял, что он не идёт сюда не потому, что не знает, надо ли — он всё знает, ему сказали. Он не идёт, потому что рассчитал: если подойдёт — его придётся куда-то деть, кому-то поручить, кто-то отвлечётся. А он не нужен сейчас никому. И это, может быть, был самый взрослый его поступок за месяц.
Я медленно пошёл к нему.
— Захаров.
— Так точно.
— Закругляйся. Зайди к Прокопенко, посмотри, что у тебя на восьмёрке. Потом в землянку.
— Понял, командир.
Я повернулся и пошёл в штабную землянку.
Трофимов был один. На столе перед ним лежал журнал боевой работы, открытый на сегодняшнем числе. Карандаш у него был в руке, но он не писал — держал.
— Сядь, — сказал он, не поднимая глаз.
Я сел. На лавку у стены, не за стол.
— Беляев?
— В санбат увезли. Военфельдшер сказал — кость не задета, осколок неглубоко. К ноябрю обещают вернуть.
— Кто стрелял?
— Пара «мессеров», сверху сзади по солнцу. Прошли по нему очередью и ушли. Вернулись, не открыли огня. Не повторили.
— Шестёрка.
— Все шесть сели. Один Беляев ранен. Машина его в строю — две пробоины в борту, плексиглас в трещинах, мотор живой. Технику дать.
— Прикрытие.
— Запоздали. Подошли на последних двадцати километрах.
Трофимов чуть наклонил голову.
— Цель.
— Поражена. Один проход, как заказывал. Гладков с Морозовым по артпозициям. Я с Захаровым по миномётам. Беляев с Анохиным по окопам. Машина Беляева работала по эрэсам до момента, потом — на отходе.
— Ты вёл.
— Я.
— С какой минуты.
— С момента, когда Беляев сказал «Веди». Прикрытие в это время отсутствовало в эфире. Шестёрка собралась, домой шла плотно. Захаров каждые пять минут на месте.
— Захаров.
— Угол держал. Заход не сорвал. После отхода доложил пять раз в эфир, минута в минуту. На посадке сел последним, не торопясь. К машине подошёл, в строй ко мне не полез.
— Морозов.
— По артпозициям с Гладковым. Не видел его в воздухе своими глазами — был занят другим. Гладков в эфире после удара передал «Готово», без поправок. Значит, отработали как ведущий с ведомым, без срывов.
Трофимов наклонил голову — неполный кивок, скорее короткое «учёл». Не улыбнулся, не похвалил.
— Прикрытие.
— Двадцать первый поднялся с туманного аэродрома. Подошли на последних двадцати километрах. Я их попросил уйти.
— Правильно. Если бы они догнали раньше — был бы другой расклад. Не догнали — нечего им у нас в эфире висеть. — Помолчал секунду. — С двадцать первым у меня будет разговор по своим каналам. Не твоё дело.
— Понял.
Трофимов помолчал. Большой палец у него прошёл по подбородку снизу вверх и опустился обратно на стол. Карандаш он положил поверх журнала, параллельно нижнему краю.
— Иди, — уронил он. — Сегодня в воздух больше никого не подниму. Сводку напишу сам.
— Есть.
Я встал. У двери остановился.
— Товарищ майор.
— Что.
— Беляев перед эвакуацией сказал «Веди». Это было — по шестёрке.
— Понял.
— Хорошо.
Я вышел. На улице был уже полдень — солнце стояло почти над лесом, тени короткие. Я постоял у входа в землянку секунду, потом пошёл в сторону столовой. Есть я не хотел, но Прокопенко учил меня в августе: «Командир, ты ешь, не думай. Голова потом скажет спасибо, не сейчас.» Я слушался Прокопенко. Я ел.
Дуся под навесом разлила мне кашу — не глядя на меня, как всегда. Поставила миску. Я сел и стал есть. Вокруг сидели ещё человек шесть — из третьей эскадрильи, которые сегодня не летали. Они говорили о чём-то своём, тихо, между собой. Никто меня не трогал.
Я доел и пошёл к семёрке. Не для дела — просто посмотреть. Прокопенко был там, под капотом. Заметил мой шаг, не поворачиваясь:
— Семёрка цела, командир. Машина Беляева у меня в работе. К утру в строю.
— К утру не нужно. Когда сможешь.
— К утру, — сказал он, и больше ничего.
Я пошёл к землянке.
Гармонь Жорка достал в восемь.
Я сидел на своей койке, в полусумерках землянки, и не делал ничего. Захаров писал в углу — выписывал что-то из лётной книжки в свой блокнот; писал медленно, по строчке. Морозов лежал лицом в потолок. Тихонов чистил сапог — у него один сапог разносился в подъёме, и он каждый вечер втирал в кожу что-то жёлтое, какой-то вазелин с табачной крошкой, рецепт его деда из Серпухова.
Жорка достал гармонь не из чехла — гармонь у него теперь стояла рядом с койкой, без чехла, со вчерашнего вечера. Вчера он первый раз с двадцать третьего вернулся к ней — играл «По долинам и по взгорьям» тихо, медленно, как колыбельную, после пяти дней молчания. Сегодня просто тронул — взял на колени. Поправил ремень на плече. Раздвинул мехи короткой пробой.
Звук вышел кривой, сипящий.
Жорка сжал мехи обратно, прижал ухом к деке. Послушал, как воздух идёт через клапан. Подкрутил какой-то винт у нижнего края, я не видел какой. Ещё раз тронул. Звук пошёл чище.
Сыграл одну ноту. Долгую, без вибрации, на нижнем регистре. Подержал.
Потом взял два аккорда, сверху и снизу, очень тихо. Между ними пауза в две секунды.
Потом снова одну ноту. Ту же.
Никто не поднял головы. Захаров продолжал писать. Морозов лежал. Тихонов втирал свой вазелин. Я смотрел в стену напротив — на доску, на которой был выбит сучок.
Жорка играл медленно. Не мелодию — отдельные ноты с длинными паузами. Вчера он начал с целой песни — пусть тихой, но цельной. Сегодня — только нот, без линии. После ранения комэски довести фразу, видимо, было ещё нельзя. Но и не играть тоже было нельзя: вчера начал, остановишься сегодня — пять дней молчания вернутся обратно.
Никто не сказал «играй». Никто не сказал «не надо». Никто вообще ничего не сказал. Захаров писал. Морозов лежал. Тихонов втирал. Я смотрел на сучок.
Жорка играл.
Где-то на тринадцатой или четырнадцатой ноте мне показалось, что я узнаю мелодию — не песню, а её отдельный кусок, начало какой-то фразы, которую играли в другом темпе. Я не вспомнил, какой именно. Соколов, может быть, вспомнил бы — Соколов рос в Подлесном, у них в селе была гармонь у соседа. Но в моей соколовской памяти этот кусок пока не отзывался.
Жорка остановился на пятнадцатой ноте. Положил гармонь на колено, придерживая. Сидел так минуту, не играя. Потом отложил её рядом, на одеяло.
Он не закрыл чехол.
Прокопенко вошёл без стука, как всегда. Прислонился плечом к косяку, не заходя дальше порога. Самокрутка у него в правой, фонарь в левой, маленький. Глянул на нас — не задерживая взгляд ни на ком. Сказал, как будто продолжая прерванный разговор:
— Командир, машина Беляева — две дырки заклеил, мотор перебрал. К утру — як новая. Семёрка тоже як новая. Восьмёрка Захарова — две заклеил. Завтра летаете без потерь.
— Спасибо, Григорий Тарасович.
Он мотнул подбородком в сторону Захарова — тот всё ещё писал, не подняв головы.
— Молодой сегодня сделал, что нужно было сделать.
— Сделал.
— Я ему не говорю. Скажешь сам, когда подойдёт время.
— Понял.
Прокопенко повернулся, пошёл от двери. Я слышал его шаг, потом второй шаг, потом тишина — он остановился. Через секунду снова пошёл.
Я лёг и услышал, как Жорка остановился на середине фразы. Гармонь стояла рядом с его койкой. Без чехла. Завтра он, может быть, играл бы дольше. Послезавтра, может быть, доиграл бы фразу до конца. Это была не та гармонь, что играла «По долинам» в августе сорок первого, и не та, что доиграет в победном году. Это была сегодняшняя — на пятнадцати нотах.
Но это было завтра.
Сегодня была только эта одна нота, два аккорда, и снова нота. И ровный шаг Прокопенко, уходящий по тропинке к стоянкам — туда, где у него на ночь оставалась семёрка и машина Беляева, обе в работе, обе к утру.
