"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1714

Я сложил лист, сунул обратно в конверт. Конверт в кисет не клал — не место. Положил в полевую сумку, в боковой карман. Отвечать сегодня не стал. Завтра. Или послезавтра. Когда будет ровный стол и время на полчаса.

Гладков пришёл с гармошкой через час, когда я уже сидел у стола и смотрел на лампу. Чехол расстегнул не сразу — постоял у входа, подержал гармонь на руках, как будто решал: сегодня или ещё не сегодня. Потом сел в углу, на свою койку, развернул чехол окончательно. Он не играл с двадцать третьего. Ровно пять дней молчания.

Заиграл тихо, без слов, что-то длинное и протяжное — я не сразу узнал. Потом узнал: «По долинам и по взгорьям». Старая. Гражданская ещё. Он крутил её медленнее, чем положено, без задора, как колыбельную. Морозов, который сидел напротив на своей койке и собирался чистить пистолет, оставил пистолет в чехле, не достал. Филиппов на своей койке перевернулся на спину, закрыл глаза и лежал так, будто слушал не гармошку, а паузы между нотами.

Я достал кисет. Положил перед собой на стол. Открыл, взял щепоть табака на бумагу, скрутил. Вышло уже ровнее, чем в первый раз, — пальцы привыкли. Дым у этого табака был мягче, чем у нашей махорки, со следом чего-то сладкого. Я предполагал — донник. Степан Осипович не говорил, что подмешивает.

Гладков перешёл с «По долинам» на что-то ещё более тихое, без слов — мелодию я не сразу узнал, какая-то протяжная, может, не русская. Между переходами он коротко глянул в мою сторону и сказал — не громко, не для всех, скорее себе:

— Шо, командир, табачок у Степана Осиповича был с характером.

И снова заиграл. Я не ответил. Слово я услышал — то же, что у Захарова утром. У Гладкова оно прозвучало по-другому: без усилия, привычно, как будто он его произносил не первый раз, а сотый.

В дверь, не открывая её до конца, заглянул Прокопенко. Постоял на пороге — лица почти не видно в тени, видна была только рука с тряпкой, висящей вдоль бедра. Послушал гармошку и сказал негромко: «На вечер всё, командир. Семёрка к утру». Я ответил «хорошо», и он секунду помедлил у двери и закрыл её за собой негромко.

Гармошка тянула медленно. Я докурил, погасил окурок в железной крышке от консервной банки на столе.

За лесом — на западе, за полосой, за тёмной кромкой ельника — что-то ударило. Один раз, тяжело, на низких частотах, с дрожью в воздухе. Потом ещё раз, чуть в сторону. Потом сразу несколько — длинно, неровно, накладываясь. Это была не одна батарея и не две.

Я встал, вышел за дверь землянки.

Снаружи было прохладно, темнее, чем казалось внутри. На западе вспышек ещё не было видно — только звук, и звук этот шёл волнами, складывался и растягивался, и было его много. Воздух у самой земли стоял неподвижно, в нём держался запах остывающего железа от стоянки и едва уловимый дымок самокрутки на гимнастёрке у меня. Прокопенко стоял у соседнего капонира с фонарём, направленным в землю. Услышал, что я вышел, не повернулся.

— Готовят, — сказал он негромко, в землю. — Пехота с утра пойдёт. Нам, наверное, тоже работа.

Я ответил «наверное» и постоял ещё, не двигаясь.

За лесом снова ударило — длинно, в несколько стволов. Я закрыл кисет и понял, что завтра его опять возьму с собой.

Глава 15

Подъём был в темноте.

Я открыл глаза до сигнала, как открывал теперь почти всегда — за минуту-две до того, как старшина пройдёт по землянкам с ручным фонарём. В землянке слышалось ровное дыхание Морозова на ближней койке, чуть громче дышал Тихонов на дальней. Захаров уже сидел на своей койке, шнуровал сапоги. Гимнастёрка на нём была надета не глядя — он умел теперь одеваться в темноте, научился за две недели.

Я встал. Потёр лицо ладонью. Снаружи, у двери, было слышно — кто-то прошёл мимо к стоянкам, потом второй человек, тише первого. Это был Прокопенко — я узнал его шаг.

Беляев вошёл через пять минут, без пилотки, в одной гимнастёрке, рукава закатаны выше локтя, как двадцать четвёртого. Под глазами тёмные полукружья — у него они теперь не уходили, оставались день и ночь. В руке — планшет.

— Поднимайтесь, — сказал он. Голос ровный, чуть ниже обычного.

Все уже сидели. Захаров поднялся, замер у своей койки. Гладков шнуровал второй сапог, не торопясь — он у Беляева на стоянке, не в землянке, значит сейчас не команда, а ввод в задачу. Морозов тоже выпрямился. Тихонов на дальней койке, запасной, просто сидел и слушал.

— Шестёрка, — сказал Беляев. — Я с Анохиным первая. Соколов с Захаровым вторая. Гладков с Морозовым третья. Захаров — держись Соколова, как держался. Морозов — Гладкова. Остальное по эфиру.

На Захарове он задержался секундой дольше, чем на остальных. Это я заметил — и Захаров тоже заметил. Он не вздрогнул, не повёл плечами, не опустил глаз. Принял и стоял дальше.

— Прикрытие — пара двадцать первого, по эфиру. Цель — узел немецкой обороны западнее Ушакова. Рощица с миномётами, окопы вдоль пашни, артпозиции справа. Гладков с Морозовым по артпозициям. Я с Анохиным по окопам. Соколов с Захаровым по миномётам. Один проход. Один. Не два, не три. Возвращаемся на восток курсом восемьдесят. Кто на отходе слышит сверху — кричит сразу. Не задним числом.

Помолчал. Заглянул в планшет, не открывая.

— Через двадцать минут на стоянках. Идите.

Мы вышли. На улице ещё стояла темень, но в небе над лесом уже было серее, чем над землёй — рассвет нагонял. Воздух был тёплый, без ветра. Земля под сапогами сухая. У третьей эскадрильи в землянке горела коптилка через приоткрытую дверь — там не спали. Где-то у штаба полка кто-то рубил дрова коротким уверенным движением; я подумал — Кожуховский, у него такой удар, плечом, без запаса.

К стоянке семёрки в южном капонире я шёл один. Захаров отстал на два шага — он туда не шёл, его восьмёрка стояла дальше. Я обернулся:

— Захаров.

— Так точно.

— Двадцать второй на месте каждые пять минут на отходе. Каждые. Без паузы.

— Понял, командир.

— Если что — держись правее, чем держишься обычно. У меня солнце слева, ты по теневому борту. На заходе угол не возьмёшь — не суйся, проходи мимо. Это первое и единственное правило сегодня. Понял?

— Понял.

— Иди.

Он пошёл. Я проводил его взглядом — секунд пять, не больше — и повернул к семёрке. По пути обогнал Бурцева — комиссар стоял у штабной палатки в распахнутой шинели, без планшета, и глядел на восток. Глянул на меня, не сказал ничего. Я тоже не сказал. Я знал, что он вышел, потому что услышал, как мы все встали и пошли. Он стоял всегда, когда мы поднимались, — это я заметил в августе. Не провожал словами. Просто стоял у палатки и смотрел в ту сторону, куда мы шли. Я повернул в свою.

Прокопенко стоял у крыла. Куртка на ящике, рукава засучены. Ключ в кулаке. Тряпка во внешнем кармане комбинезона, угол свисает.

— Командир.

— Старшина.

Он подал ключ — не глядя в руки, движением, которое у него за две недели стало рабочим:

— Контакт на тяге держится.

— Хорошо.

Он мотнул подбородком в сторону восьмёрки Захарова — её отсюда было видно через капонир, тёмный силуэт.

— Молодой сегодня в первый раз по-настоящему?

— В первый.

Он оглядел восьмёрку, потом семёрку, потом опять восьмёрку. Прошёлся ладонью по передней кромке крыла семёрки — короткое движение, не любование, рабочая проверка.

— Пойдёт. И ты пойдёшь, и он пойдёт.

Сказал ровно, как технический факт. Я не ответил — отвечать тут было нечего. Взял ключ. Прокопенко уже шёл к восьмёрке Захарова, проверять последнее.

Я залез в кабину. Шлемофон, очки — всё на месте. Пристегнулся. Запустил мотор. Стрелка оборотов пошла вверх, плавно, без вздрога. Прокопенко по соседству на восьмёрке тоже запустил Захарову, мне это было слышно по форме звука. Беляев у крайнего капонира уже выруливал.

Я тронул ручку газа.

Подходили на восьмистах. Облачность — ровная серая пелена выше нас, без разрывов; видимость к земле хорошая, видимость в стороны — километра четыре. Беляев впереди в пятидесяти метрах, Анохин у него ведомым справа сзади. Гладков с Морозовым за нами — третья пара. Между нами и землёй — лес, потом просёлок, потом снова лес. Над лесом — поле, уходящее на запад, и в самом конце поля — рощица. Узкая, вытянутая поперёк. Это и была цель.