"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1706

Из-за капонира вывели Волошина.

Конвой — двое из комендантского взвода полка — шли в шаге сзади, с винтовками. Волошин шёл сам. Гимнастёрка ровная, чистая. Без ремня. Без петлиц — споротые, ниток не было видно, аккуратно. Ровный квадратик более тёмной ткани там, где была медаль «За боевые заслуги». Пустое место. Он держался прямо.

— Полк, смирно, — сказал Кожуховский от ящика.

Полк замер.

Председатель встал. Развернул папку. Стал читать.

Я слышал каждое слово. И ни одно из них в моей голове не складывалось в человеческую речь. Это была другая речь — речь приказа, у которой нет ни автора, ни голоса, ни сострадания. Так говорят бумаги, когда им поручают говорить за людей.

Он читал про время, координаты, обстоятельства. Про показания свидетеля. Про подтверждение поста ВНОС. Про объяснение обвиняемого, признанное несостоятельным. Слова шли ровно, как нумерация. Где-то в середине я перестал отделять одно от другого.

Потом председатель сделал паузу, и я очнулся.

— Признать майора Волошина Ивана Дмитриевича, — читал председатель, — трусом, уклонившимся от выполнения боевого задания в боевой обстановке, обманувшим командование и поставившим под угрозу жизнь подчинённых. Назначить — расстрел.

Воздух не шевелился.

— Учитывая, — продолжал председатель ровно, — заслуги обвиняемого перед Родиной в довоенный и финский период, расстрел заменить направлением в штрафную часть действующей армии с лишением воинского звания и боевых наград.

Закрыл папку.

— Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

Тишина была плотная. Я слышал, как у кого-то в соседнем ряду 2-й эскадрильи заскрипел сапог.

Конвой шагнул вперёд. Один взял Волошина под левый локоть, другой под правый. Не грубо. Спокойно. Волошин повернулся вместе с ними и пошёл к дороге, где у обочины стояла полуторка с поднятыми бортами.

Я не смотрел, как он садится в кузов. Я смотрел перед собой, на красную материю на ящике.

Полуторка завелась. Один долгий, низкий голос двигателя. Потом он стал глуше — машина пошла. Через минуту звук уходил уже в тишину за лесом.

Только тогда я позволил себе перевести взгляд по строю.

В ряду техников Прокопенко стоял по-старшински, руки за спиной, ладони сжаты в кулаки, костяшки белые. Он пошевелил правой рукой у бедра. Мелко. Перекрестился. Хрущ рядом стоял в серое лицо, каменное.

В первой эскадрилье Жорка прижал подбородок к воротнику. Морозов всё ещё стоял прямо. Филиппов — тоже прямо, но газеты у него в кулаке за спиной не было, и я этого не видел до сих пор: что у него за спиной всегда что-то.

Кузьмин стоял с боковой стороны строя, не у ящика. Не на месте обвинителя — на месте свидетеля. Это была его деталь, которую я только теперь понял.

Председатель и заседатели сошли с табуретов. Сложили красную материю. Свернули папку. Так, как будто это не приговор только что был, а отчётный лист.

Перед строем встал Бурцев.

Не на ящик — рядом с ним. Лицо у него было спокойное, обычное. В руке он не держал ничего, и от этого было видно, что он не собирается читать.

— Это позор одного человека, — сказал он. Голос ровный, не громкий, но в утреннем воздухе разнёсся. — Не полка. Полк работает дальше. Завтра вылеты.

Шесть слов и одна точка. Никаких «партия и правительство», никаких «врагов народа», никаких «обращаюсь к вам, товарищи». Я смотрел на него и понимал, что он только что сделал самое трудное, что может сделать комиссар, — не превратил позор в митинг.

— Полк, разойдись, — сказал Кожуховский.

Строй сломался. Не сразу. Сначала Беляев медленно расправил пальцы на ремне. Потом повернулся через левое плечо. Потом за ним 1-я эскадрилья.

Я пошёл к землянке. Жорка пошёл рядом. На полпути он, не глядя, положил мне ладонь на плечо. Один раз, секунду. Снял. Не сказал ничего. Так и шёл дальше.

В голове у меня крутилось — без слов, без приказа из самого себя, — одно. В приказе было не «человек», не «майор», не «лётчик». Было — трус.

И больше про Волошина в моей голове не было ничего.

В землянке к вечеру никто не разговаривал.

Жорка лежал на своей койке, лицом к потолку, руки под затылок. Гармонь в чехле в изножье — он за ней не потянулся. Филиппов сидел на ящике у двери и читал газету, которую читал уже два дня и дальше первой страницы не доходил. Морозов чистил пистолет, тщательно, каждое движение отдельно, как будто это первый тренаж в училище. Павлюченко вышел и не вернулся.

Беляева в землянке не было — он был у Трофимова с самого вечера.

Я сидел на своей койке, спиной к стене, и держал в руках планшет. Не открывал. Так держал.

Дверь скрипнула. Прокопенко вошёл, не глядя ни на кого. Прошёл к моей койке. Поставил рядом на ящик жестяную кружку. Чёрный чай, без сахара. Постоял секунду.

— Командир.

— Старшина.

Он мотнул подбородком и вышел. Не остался. Не сказал ничего ещё. И от этого было понятнее, чем если бы остался.

Я взял кружку. Чай был горячий.

Дверь скрипнула снова. На пороге — Бурцев. Не вошёл — стоял, как тогда, утром шестого. Лицо у него было то же спокойное.

— Дмитрий Захарович, — сказал я. — Зайдите.

Он посмотрел на меня. Так, будто проверял, правильно ли услышал. Потом вошёл. Сел на ящик у двери, на тот, с которого Филиппов только что встал и ушёл к умывальнику. Газету Филиппов оставил.

Бурцев сидел десять минут. Может, чуть больше. Не сказал ни одного слова. Я тоже не сказал. Кружку допил. Жорка лежал ровно, и я не понимал, спит он или просто молчит. Морозов закончил с пистолетом, собрал, убрал в кобуру и тоже лёг.

Бурцев встал. Кивнул мне. Вышел.

Я посидел ещё минуту. Потом лёг. Снаружи, за полосой, в темноте редкими толчками работала дальняя артиллерия. Не наша. Я закрыл глаза и подумал не про Волошина. Про лейтенанта 3-й эскадрильи с заплаткой на рукаве. Я не знал его имени. Я даже не подумал тогда спросить. Сейчас стало важно — узнать. Завтра у Беляева спрошу.

Заснул я быстро.

Десятого и одиннадцатого августа полк работал. Без потерь. Я ходил оба дня в паре с Морозовым по знакомому квадрату западнее Ельни — короткая работа по тыловым колоннам. Семёрка ходила ровно. Левая ШВАК — седьмой, восьмой вылет подряд без заклинивания. Прокопенко после посадки одиннадцатого только мотнул подбородком: «Ходит». И всё.

Двенадцатого утром на полосу пришла полуторка.

Я был на стоянке у семёрки. Прокопенко проверял рули. Хрущ заряжал ленты. Утро было серое, ровное, пахло маслом и хлебом — у столовой пекли в этот раз вовремя.

Полуторка остановилась у штабной землянки. С неё сошли четверо.

В свежих гимнастёрках. С новыми кубарями. Фуражки в линию — в одну, как будто их везли так и к каждой подгоняли по линейке. Самый младший на вид — крайний справа. Не самый младший по росту, по тому, как он смотрел.

Они построились прямо у машины. Не сбились с шага. Кто-то их к этому приучил, и они старались.

Им было по девятнадцать. Соколову было двадцать. Мне — достаточно, чтобы смотреть на них как старший.

Кожуховский вышел из штабной, принял документы. Что-то им говорил негромко. Они отвечали по уставу: «Так точно», «Никак нет». Один за другим.

Потом Кожуховский махнул рукой в сторону землянок. Пошли.

Один из них — крайний справа, тот самый младший на вид, — на полпути к нашей землянке вдруг сел на корточки у входа. Не заходя. Сел и стал перематывать портянку. Он, видно, шёл и чувствовал, что в сапоге не так, и наконец дошёл до точки, где терпеть стало нельзя. Снял сапог. Развернул портянку. Стал пробовать заново. Раз. Второй. На третий — встал, попробовал в сапог, и сапог не держал.

Он покраснел. Под подбородок. Сел снова.

Прокопенко прошёл мимо моей машины, не глядя на меня. Подошёл к лейтенанту. Сел напротив, на корточки. Не сказал ни слова. Взял у него из руки портянку. Расправил. Положил на колено. Показал — левой ноге. Развернул. Намотал. Не свою — на воздух показывал, как пальцы держат края. Потом — правой ноге. Лейтенант кивал. Серьёзно, очень серьёзно — будто ему объясняли заход на цель.