"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1693

Все.

Я встал и пошёл к стоянке.

Прокопенко уже был там. Стоял у пустого капонира семёрки, с тряпкой в руке, не вытирая ничего, — просто держал. На севере над лесом в небе появились тёмные точки, четыре, в строю с одной отстающей. Это был Жорка — я узнал его машину по тому, как она шла. Его всегда чуть тянуло вправо после прошлого ремонта.

Они зашли на полосу один за другим. Беляев первым, потом Павлюченко, потом Жорка, потом Филиппов. Жорка на посадке клюнул носом — не от ошибки, а от того, что у него сегодня правый стабилизатор показывал, что вчера в него попало. Поправился, выровнял. Сел чисто.

Когда машины зарулили, Беляев первым выпрыгнул на плоскость и спустился. Шёл прямо ко мне.

Не сказал ничего. Хлопнул меня раз по плечу — коротко, рукой в перчатке. Прошёл дальше, к Прокопенко. Я остался стоять.

В голове у меня было пусто. Не радостно и не печально — просто пусто. Это было новое ощущение — не из той жизни, не из этой. Что-то третье, что появляется только в полку, на полосе, после того как четыре машины из четырёх вернулись.

Жорка слез не сразу. Сидел в кабине ещё минуту, не вставая. Потом стащил шлемофон, провёл рукой по голове — волосы под ним были мокрые от пота, — и выпрямился наконец. Вылез на плоскость, сел на неё, ноги свесил.

Я подошёл, протянул фляжку. Он взял, отпил, отдал обратно.

— Лёшка.

— Что.

— Раисы-красавицы я вчера слышал издалека. — Он мотнул головой на запад. — На обратном пути. По эфиру кто-то говорил — «работают, работают». Где-то под Оршей. Ну, — он усмехнулся, — где-то поют.

Это были его первые слова за три дня. Я ничего не сказал. Пошёл дальше.

Двадцать первого утром Прокопенко позвал меня к стоянке. Сказал коротко:

— К вечеру можешь поднять, командир. Не сегодня — техсостав попросил день покрыть кронштейны.

Я отошёл к опушке, к месту, где был наш всегдашний привал перед взлётом — здесь курили перед боевым, здесь иногда сидели после.

Я сел на пень, достал кисет — соколовский, не мой, но я к нему привык. Скрутил папиросу. Закурил. Я не любил курить — никогда не любил. В той жизни не курил вовсе, и мать ругалась, когда я приходил домой и от меня пахло чужим. Но здесь курил Соколов, и от меня ждали, что я курю. Поэтому я курил. И со временем нашёл в этом одну неожиданную пользу — когда я отходил к лесу с папиросой, у меня были десять минут моих. Никто не подходил. Никто не звал. Курил человек, не трогай его. Эти десять минут были лучшим, что у меня было в этом веке.

Я докурил половину и услышал высоко-высоко гул.

Поднял голову. Над лесом, на четырёх с половиной — пяти тысячах, шла группа. Я различил их не глазом — глазом было слишком высоко, — а слухом, по форме звука. Звено, может быть, и сопровождение. Курс на восток.

Это были не наши.

Над Оршей, на четырёх с половиной тысячах метров, обер-лейтенант Курт фон Хартманн шёл вторым в звене прикрытия. Его пара держала «Юнкерсы» с правого фланга. До точки разворота оставалось четырнадцать минут.

Облачность редкая, видимость двадцать пять километров. Воздух плотный, ровный, без болтанки. Хартманн любил такой воздух — он давал ровный полёт без работы рулями, машина шла сама, и пилот мог думать о другом. Сейчас Хартманн думал о расходе. На старте было полтора, сейчас стрелка стояла чуть ниже половины. До разворота хватит, до базы хватит, на десять минут запаса в случае осложнений хватит. Хорошо.

Он скользнул взглядом по правому пеленгу. «Юнкерсы» шли ровно, в строю, без отстающих. Тяжёлые машины, медленные, но надёжные. Их работа сегодня — узловая станция в районе Ярцева. Хартманн был на сопровождении третий раз за неделю, маршрут знал.

Внизу, у самой земли, он заметил движение.

Скользнул взглядом ниже. На фоне тёмной зелени леса шли две точки, прижимаясь к лесу. Тёмные, плоские. Одноместные. Штурмовики.

Iwans, — отметил он про себя. Без интереса. Без эмоции.

Он смотрел ещё две секунды — этого было достаточно, чтобы оценить. Курс на запад. Скорость ниже двухсот восьмидесяти — значит пустые, на остатках. Возвращаются с цели. Прикрытия нет. Рутинная работа.

Хартманн чуть довернул крыло, чтобы держать ровно за ведущим. Внизу штурмовики ушли к лесу. Он уже не смотрел.

Über sie kommen wir später. — Подумал коротко, без выражения, как думают о деле, которое будет сделано в свой срок.

Группа шла дальше на восток. До точки разворота оставалось двенадцать минут. Расход — ровный.

Я выкурил папиросу до половины и затушил о пень. Пошёл обратно.

У стоянки стоял Беляев — он, оказывается, вернулся из штаба полка раньше срока. Стоял у крыла семёрки, рядом с Морозовым. Что-то ему показывал по карте, развёрнутой на ящике. Я подошёл, не вмешиваясь. Беляев показывал ему квадрат — район между Оршей и Шкловом, — и говорил тихо:

— Запомни тропы. Это завтра, послезавтра, когда я тебя пущу — ты должен квадрат знать как свой двор. Не спрашивать, где гнезда зениток. Видеть их с воздуха раньше, чем они тебя видят.

Морозов слушал, не отводя глаз от карты.

Я постоял в стороне, не привлекая внимания. Беляев, заметив меня периферическим зрением, не обернулся. Ему пока не нужно было.

Когда они закончили, Морозов отошёл к Прокопенко — тот его уже звал на стоянку. Беляев свернул карту, посмотрел на меня. Глянул, не уставился.

— Соколов. Завтра утром у тебя облёт. Пятнадцать минут. Не больше. Если с машиной что-то — садишься сразу. Если в порядке — садишься, и завтра вечером, может быть, будем планировать.

— Есть.

Он развернулся и пошёл в штабную палатку.

Я смотрел ему вслед. Это был — после первого «Учится» над Оршей две недели назад, после короткого хлопка по плечу вчера — третий случай, когда Беляев показал, что я для него не «один из». Без слова, без обычного «молодец», который у него означал высшую оценку. Просто короткое распоряжение, в котором в обычном случае было бы «Любой пилот». А было — «Соколов». По имени.

Это, может быть, было ничего. Может быть, я придумал. Но я его наблюдал две недели, и я знал, что он по фамилии называет только тех, в кого начал верить.

Двадцать второго числа вечером Бурцев получил пакет.

Я узнал это случайно. Шёл от стоянки к землянке через территорию у штабной палатки. На полпути увидел — Бурцев стоит у входа в палатку, в гимнастёрке нараспашку, без планшета, с листом в руке. Лист — не маленький, страница с печатной машинки, с гербовой шапкой. Бурцев читал стоя. Лицо у него было ровное, как всегда, только губы чуть сжались — я заметил это по складке у подбородка.

Он сложил лист, убрал в нагрудный карман. Поднял глаза. Заметил меня. Коротко повёл подбородком в знак приветствия.

Я ответил тем же и прошёл дальше. Он не остановил меня, не позвал. Это было нормально. У комиссара бывали бумаги, которых не показывают без вызова.

Через полчаса я возвращался обратно — за махоркой, забытой в землянке. Шёл той же тропой. У штабной палатки тогда полотно у входа было приоткрыто — не настежь, а как обычно, когда внутри топят коптилку и полотно пропускает воздух. Я не подслушивал. Я шёл мимо.

Внутри был Трофимов. Голос его я узнал сразу — низкий, без напряжения, рабочий.

— Андрей Николаевич. Завтра. На построении. Скажу сам.

Это говорил Бурцев.

— Знаю, — сказал Трофимов.

Длинная пауза. Я уже отошёл шага на три, когда снова донёсся голос Трофимова — тише прежнего:

— Сколько лет Павлову?

— Сорок четыре.

Я не остановился. Прошёл мимо. До землянки оставалось шагов шестьдесят, я их прошёл медленно, не быстрее обычного, потому что иначе, может быть, обратил бы на себя внимание, и кто-нибудь догадался бы, что я слышал.

Я не догадался — я знал.

Я знал давно. Это знание лежало во мне задолго до того, как я попал сюда, — не книжной строкой и не хроникой, а чем-то более ровным, как воздух в легких. Двадцать второго июля сорок первого года генерал Дмитрий Григорьевич Павлов, командующий Западным фронтом, был расстрелян по приговору военного трибунала. Вместе с ним — начальник штаба фронта Климовских и командарм Коробков. Это было. Это есть. Завтра в семь утра Бурцев на построении прочитает приказ, и каждый человек в полку — от Трофимова до повара в столовой — будет молчать и каждый будет думать своё.