"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1671
Парашют. Лямки на плечах чужой системы, не те, к которым привыкли руки. Высота — триста пятьдесят. Меньше. Прыгать некогда и некуда, на такой высоте и думать нечего. Садиться.
Поле впереди было ржаное, длинное, без леса на посадке. Колосья низкие, зелёные, ещё не пожелтели, колыхались ровно, как вода под тонким ветром. За полем — кустарник, дальше чёрная полоса просёлка. Больше ничего, ни сараев, ни рощи. Хорошее поле, как нарочно положили.
Шасси — не выпускать, перевернусь. Фонарь не открывать: заклинит — не выйду. Триммер — по ногам, если слушается; кажется, слушается. Закрылки, щитки — не трогать, не помню, где, не нашарю. Садиться без них, с запасом скорости, плашмя.
Машину я почувствовал быстрее, чем рассчитывал. Тяжёлая, низкая, инертная, с длинным разбегом на выход. Это не истребитель и не Як. Другая машина. Если сорвётся в свал на выравнивании — шлёпнусь носом, и всё; если затяну выход — пропашу крылом и тоже всё. Но сорваться она сейчас не хочет. Тянет, пока тянет. Надо давать ей работать. Перед лицом у меня торчала длинная чёрная трубка — прицел, не разобрать какой, но мешал. Левый глаз из-за неё почти не видел. Пальцы сами искали что-то на панели, куда-то ниже сектора газа, справа от штурвала, — искали и не находили. Не моё это оборудование. Не под мою руку сделано. Делай как умеешь.
Тело слушалось плохо. Не то чтобы не слушалось — слушалось, но отставало от головы на полтакта. Как будто машину ведёт кто-то другой, а я ему диктую, и он выполняет точно, но не сразу. Раздражение было короткое, рабочее: ну ладно, работаем на чём есть, и не дёргайся, командир, у тебя под руками парень, который толком ещё не летал на этой машине.
Машина просела, но удержалась. Крыло выровнялось. Нос — на поле.
Последние секунды перед землёй были тихие. Всегда тихие, я это знал. Мотор уже не слышно, хоть он и работает, потому что весь слух уходит вперёд, туда, где начнётся. В правом ухе остался один звук — тонкий, ровный свист набегающего воздуха через разбитое стекло. Колосья пошли навстречу.
Земля ударила снизу — сперва мягко, шёрстко, будто о щётку. Потом твёрдо. Правое крыло задело что-то — стойку ли, валик, свою тень — машину подкинуло, пошло боком. Меня бросило на правую сторону, плечо вмяло в борт. Ещё удар, глуше, тяжёлый. И ещё. И всё.
Мотор замолчал. Вокруг — шипение, треск, запах горелой резины и ещё чего-то сладковатого, неприятного. Где-то справа что-то капало, редко, жирно, в крышку. Приборная доска застыла мёртвыми стёклами. В левом её углу тонкая трещина пошла ещё дальше — я заметил, как она удлиняется сама, без звука.
Я дёрнул ручку фонаря. Не идёт. Дёрнул второй раз, третий — не идёт. Правое плечо отозвалось коротким горячим. Остановился, дышал. Думать о плече было некогда; плечо — потом.
Боковое стекло справа разбито. Ещё в воздухе, осколком зенитки, или уже при ударе, не разобрать. Рама покорёжена, края неровные. Полез туда. Ремни расстёгивались криво: пряжка туда-сюда, пальцы не попадали, левая рука делала, правая только мешала. Наконец замок щёлкнул. Подтянулся на левой, перевалился через раму наполовину, плечом въехал в стойку, содрал кожу на локте — и выпал наружу, в рожь.
Ладонь легла на металл, обожгло. Тыл правой кисти уже был обожжён, я это знал телом; теперь и ладонь схватила лишнее. Секунды две сидел на корточках, дышал через нос, считал. На счёт пять встал и пошёл — не пошёл, пополз: на четвереньках, левую руку вперёд, правую следом, локтем по земле, чтобы не трогать ожогом колосья.
Полз не считая. Колосья били по лицу, царапали щёку. В левом ухе всё так же стояла тугая ватка, только теперь за ней пошёл тонкий звон, как от холодной ложки по стакану.
Сзади ахнуло. Не взрыв — глухой выдох, будто поле втянуло воздух. Потом по спине прошёл жар, плотный, короткий. Я не оборачивался.
Лёг лицом в землю. Земля была тёплая, сухая, пахла пылью и полынью с краю межи. Колосья низкие, кололи щёку. Сердце колотило. Дышал. Потом разрешил себе думать.
Где я. Кто я. Это было. Я падал. Секунду назад падал: мотор, земля, наушники. Там — падал. Здесь — сел. Здесь — сел, не умер, не провалился. Это не моё тело. Руки не те; лица не видел, но и так знаю — не то. Возраст не мой. Возраст молодой, гладкий, без того, что у меня должно быть в пальцах и в плечах. Ил-2, советский штурмовик, горбатый — значит, сорок первый, лето, больше некуда. Соберись, командир. Соберись и потом разберёшься.
Правая рука была в ожоге до локтя. Кожа красная, вздувалась, мокрая. Пальцы шевелились, мизинец плохо. Левая целая, ладонь в земле и в крови от царапины. Предплечье у локтя — старый шрам, белое полукольцо. Это у меня было. Не у меня. У того, в ком я.
Далеко, за спиной, за горящей машиной, за полем и берёзовой опушкой, ровно, тяжело, низко били раскаты. Там работали. Туда идти было нельзя.
Я сел. Подождал, пока голова перестанет ехать в сторону. Потом встал. Стоять оказалось легче, чем сидеть, — если не шевелиться. Пошёл. Солнце давило в левое плечо. Значит, восток — туда, куда иду. Машина за спиной горела ровно, без треска. Чёрный дым стоял столбом в безветренном воздухе, узкий, прямой, как указка. Я подумал, что с такого столба меня увидят со всех четырёх сторон, и надо уйти от него подальше, пока не увидели не те.
Первые шаги дались плохо. На четвёртом перестало мутить. На десятом я сжал левый кулак и не разжимал — так идти было легче. Планшет бил по бедру. Я его поправил, поймал на ремне, застегнул клапан. Клапан застегнулся. Это было маленькое дело, но оно было моё, и я его сделал. С этого можно было начинать.
Рожь кончилась, пошёл бурьян, потом опушка мелкого березняка. Два раза садился на землю: один — отдохнуть, второй — потому что повело, и надо было сесть, иначе упал бы. Берёзки стояли ровные, тонкие, подрагивали листом от того же ветра, который приносил раскаты. Между ними было светло, просвет — насквозь, как в детской книжке. В той книжке, которую я не читал.
Потом услышал голос.
— Лежи! Кто идёт? Стой, стреляю!
Я остановился. Стоять — это я мог. Руки поднять — не поднял. Правая не поднималась, левая стояла вдоль бедра. Показал, что оружия нет: планшет на боку, кобура на ремне с застёгнутым клапаном, в ремне торчала штурвальная перчатка.
Из травы поднялся один — небольшой, в каске, в гимнастёрке, тёмной от пота. Винтовка в руках. Лицо молодое, без щетины, глаза резкие, слегка сощурены, как у человека, который давно не спал, но ещё не падает. За ним второй — постарше, скуластый, тоже с винтовкой, только эту он держал свободнее, как человек, которому оружие приросло к ладони. В петлицах — сержантские треугольники. Щёки в серой щетине, уголок губ прикушен, на кисти левой руки старый шрам, синий по краю.
— Стой. — Сержант говорил ровно, почти устало. — Оружие есть? — Нет.
Голос в левом ухе отозвался глухо, как из бочки. Говорить оказалось странно — как сквозь подушку. Сержант протянул ладонь: «Документы».
Я полез за пазуху левой рукой. Правая висела. В нагрудном кармане гимнастёрки нащупалась книжка, плотная, в тёмной обложке, с тиснением. Достал, протянул. Сержант взял, отступил на шаг, раскрыл. Читал не по-военному — пальцем водил по строке. Молодой стоял чуть сбоку, ствол опущен, но не снят с цели.
— Соколов. Алексей Петрович. Лейтенант. Лётчик. — Он поднял глаза, не враждебно, проверил. — Ты с горящей машины? — Да. — Видели, как ты сел. Километра два.
Я качнул головой — короткое движение, больше не смог, голова потянула.
— Зенитки наши или ихние били? — Ихние.
Я ответил не думая. Откуда знал, сам бы не сказал. Сержант хмыкнул — коротко, без удивления.
— Ладно, лётчик. Подожди. Полуторка пойдёт — отвезём в санчасть. Минут двадцать.
Они сели на кромку канавы. Сержант — в тень. Молодой рядом, ноги свесил. У молодого на прикладе винтовки были длинные, почти белые пальцы — не крестьянские, городские. Кожа на шее по краю воротника совсем молодая, ещё детская. Ему, наверное, только что было девятнадцать.
