Подари мне второй шанс (СИ), стр. 30

— Ты постарел, — сказала Ивлин, разглядывая его с нежностью. — Тебе идёт. Ты из тех мужчин, которых годы обтачивают, а не крошат. А я, видишь, овдовела. Не совсем вдова, скажешь ты, и будешь прав, ты всегда был точен в словах. Морвей не оставил мне ничего, кроме практического взгляда на жизнь. Сыновья его выставили меня в неделю. Я не жалуюсь, заметь. Я приехала не жаловаться.

Он молчал. Она говорила.

— Я много думала в эти годы. — Голос у неё стал ниже, доверительнее, и я почувствовала себя лишней в комнате, чего она и добивалась. — О том письме тоже думала. Я была молодая и глупая, Дориан, я считала, что жизнь длинная и что сначала надо устроиться, а сердце подождёт. Сердце не ждёт, теперь я это знаю. Десять лет, а я помню этот дом наизусть. Портьеры вот эти помню. Я твоей матушке говорила, возьми посветлее. Она не взяла, а ты не поменял. Ты никогда ничего не меняешь. — Она улыбнулась, тепло, почти по-домашнему. — И это, между прочим, лучшее, что в тебе есть.

Говорила она превосходно. Я слушала и училась, честное слово. Ни одной жалобы, которая звучала бы жалко. Ни одного упрёка. Про письмо она покаялась первой, и это вышло очаровательно.

Год назад я приняла бы это за душевный разговор. Но я год прожила у Корнелии Эшфорд и знала, как звучит подготовленная речь. Сама этим грешила.

Молчание. В камине треснуло полено, и я вздрогнула, а эти двое даже не заметили.

— Я сняла дом в городе, — продолжала Ивлин мягко, нараспев, будто читала ребёнку сказку. — У храмовой площади, приличный, тихий. Я никуда не спешу. У тебя теперь семья, обязанности, я всё понимаю и ни на что не претендую, видит небо. Но старые друзья, Дориан, это то, что остаётся, когда молодость кончилась. Мы могли бы просто видеться. Изредка. Ужин, разговор, вечер без чинов. Тебе ведь смертельно не хватает разговора, я же вижу.

У храмовой площади. Слова зацепили меня, как заусенец за шерсть. Где-то я их недавно слышала, но додумывать при гостье не стала.

Она обвела гостиную рукой, кольца блеснули.

— Разве я многого прошу?

Вот теперь он пошевелился.

Он отошёл от камина, и я подумала, что сейчас он заговорит, и Ивлин подумала то же, она подалась вперёд, готовая слушать. Но он не заговорил с ней. Он прошёл мимо неё к дверям, открыл их и сказал в коридор:

— Марта. Карету госпоже Кассарт. И двоих в сопровождение до города.

И всё.

Ивлин не дрогнула лицом, но я сидела близко и видела, как изменился её взгляд.

Кассарт. Одно слово, и она снова девица Кассарт из обедневших соседей, какой уехала отсюда десять лет назад. Даже карету он велел ей буднично, будто случайной просительнице.

Встала она не сразу. Секунды три сидела очень прямо, глядя перед собой. Потом поднялась, оправила платье и улыбнулась, и улыбка, надо отдать ей должное, вышла почти настоящей.

— Всё-таки не изменился, — сказала она. — Ну что ж. Я никуда не спешу, Дориан. Я научилась ждать, у меня было десять лет практики. — Она повернулась ко мне и наклонила голову, любезно, глаза в глаза. — Дорогая. Берегите этот дом. В нём тяжело живётся.

Она вышла, шурша, компаньонка порхнула следом. Через минуту во дворе простучали копыта, проскрипели ворота, и стало тихо.

Дориан стоял у открытых дверей и смотрел в коридор, ей вслед, и лица его мне не было видно. Потом он сказал, не оборачиваясь:

— Ужин через час.

И ушёл к себе.

Прислугу отпустило разом. Лотта загремела чем-то в буфетной и получила от Марты, из кухни потянуло сдобой, Пит во дворе засвистел. Прислуга не обсуждала гостью ни словом, по крайней мере при мне, но в доме была странная обстановка.

Я поднялась к Тео. Он спал, сытый, с кулаками у подбородка, и знать не знал, что нынче в гостиной решалась в том числе и его судьба. Приедь эта женщина раньше, до нас с ним, кто знает, чем бы это все кончилось. Я посидела возле, послушала, как он сопит, и пошла вниз, ужинать напротив человека, который сегодня одним словом сделал то, чего я не смогла бы сделать десятью.

За ужином он молчал и ел мало, всё как всегда, и прочесть в нём было нечего. А я сидела напротив, ела суп и пыталась понять, что я такое видела сегодня в гостиной.

Он не возразил ей ни единым словом. Письмо, портьеры, дом у храмовой площади, старая дружба, всё это он пропустил мимо ушей, целиком. Она говорила долго, а он выслушал всё и не удостоил ответом. Со мной, женщиной, которая обманула его хуже, он говорит каждый вторник и каждую пятницу. О зубах, о башмаках, о лекаре, но говорит. Ей не досталось ни слова.

Вечером Марта, забирая посуду, высказалась, по обыкновению, в пространство, между делом.

— Десять лет назад, как она к Морвею съехала, он ей письмо написал. Одно. А она ему ответ. Тоже один. С тех пор он ей ни слова не сказал, ни письмом, ни через людей. И нынче, заметьте, не сказал. Карету велел, имя назвал, а ей самой ни словечка. — Марта составила тарелки и подняла на меня глаза. — Поняли, миледи? Кому он не отвечает, того для него нет. Вот с этим она и уехала. С этим жить похуже, чем с попрёками.

Я поняла, Марта. Я весь вечер это понимала, и понимание выходило неудобное, о двух концах. Потому что если молчание значит «тебя нет», то что тогда значат наши вторники и пятницы?

Я перебрала их в памяти, все, с первого списка на четыре строки. Он ни разу не заговорил со мной первым ни о чём, кроме Тео. Но он ни разу и не отмолчался. На каждый мой вопрос был ответ, на каждую просьбу распоряжение, и погремушка с резьбой лежала на его столе, и «В вашем положении стоять не желательно» он сказал мне ещё тогда, в казённом кабинете, когда я была для него всего лишь чужой беременной женой.

Я запретила себе додумывать. Дура ты, сказала я себе привычно. Он говорит с матерью своего сына о своём сыне. Остальное тебе мерещится, потому что осень, дождь и чужая старая история, отыгранная нынче в парадной гостиной.

А поздно вечером, когда я укладывала Тео, в детскую вошёл Дориан.

Вошёл, остановился у колыбели с другой стороны и стал смотреть, как Тео засыпает. Тео, засыпая, держал меня за палец. Ритуал у нас был такой, без пальца он не соглашался.

Мы стояли над колыбелью вдвоём, по обе стороны, и молчали. Свеча горела на столике, Тео сопел, за окном стучал дождь. Потом Дориан протянул руку и поправил одеяло. Неловко, но поправил. Первый раз при мне он коснулся сына сам.

— Спокойной ночи, — сказал он. Не понять кому, мне или Тео.

И вышел.

Я стояла над колыбелью ещё долго. Палец мой Тео так и не отпустил.

Дни после этого пошли обычные, но что-то в них сместилось, как свет к осени. За ужином он один раз спросил, тепло ли в детской, не дует ли от окон, велю заложить войлоком. В пятницу задержал нас в кабинете дольше обычного, потому что Тео разошёлся и никак не отдавал ему перо. А Марта ходила и напевала, я слышала дважды.

Во вторник Тео впервые попробовал его на зуб.

Дориан слушал доклад лекаря, держа Тео на колене, и Тео, изучив очередную пуговицу мундира, потянул её в рот со всей серьёзностью своих режущихся зубов. Пуговица не поддалась. Тогда он попробовал руку, которая его держала, за большой палец, добросовестно, обеими дёснами.

— Он кусается, — сообщил Дориан, не двигая руки.

— Зубы, — сказала я. — Лекарь говорит, надо давать грызть.

— Пусть грызёт.

И Тео грыз его палец, урча, до конца доклада. Ещё недавно этот палец одним росчерком отправлял людей в крепость, а его хозяин одним словом выставил из дома красивейшую женщину провинции. Сейчас он сидел смирно и следил только за тем, чтобы маленькому было удобно.

Про Ивлин в доме не говорили, будто её и не было. Только Лотта шепнула, что в городе она осталась, дом не сдаёт, и в лавках говорят, что госпожа собирается зимовать.

И тут заусенец из гостиной зацепился снова. У храмовой площади. Про Корнелию Марта говорила теми же словами. Съехала из имения, снимает дом у храмовой площади, свечи, молитвы. Я не знала, велика ли эта площадь и сколько на ней приличных домов. Может, два. Может, десять. Может, город просто мал, и все, кому я поперёк горла, селятся у храма, потому что там прилично и недорого.