"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1079

* * *

В полдень в кают-компаниях поднимали бокалы. У нас шампанского не водилось с Артура — подняли чай. И тут Огарёв извлёк из бумажника сложенную вчетверо газетную вырезку — ту самую, английскую, из Чифу, месячной давности; он, оказывается, возил её с собой от самого выхода.

— «Адмирал Того с главными силами занял позицию, надёжно прикрывающую Корейский пролив, — прочёл он с наслаждением, по-актёрски. — Компетентные лица в Токио выражают уверенность, что русская эскадра будет встречена и разбита на подходах к Владивостоку, как то диктует военная необходимость и география». — Он сложил вырезку и поднял стакан. — За государя — стоя. И отдельно, господа, — за географию.

Пролив, где нас ждали, лежал в шестистах милях под ветром — пустой, со всеми своими минами и пристрелянными плесами.

Одно лишь портило праздник, и об этом не говорили вслух: рандеву было назначено на тринадцатое. Шли вторые сутки сверх срока — море впереди молчало.

На «Блестящем», стоявшем у борта «Камчатки», расцвечивание поднимали на временной стеньге, наскоро поставленной мастеровыми вместо сбитой, — и подняли первыми на эскадре, раньше флагмана. Никто не делал этому замечания.

Этот день я знал наизусть задолго до того, как он наступил. Знал по числам, по часам, по чужим страницам, читанным в другой жизни: что должно было начаться в этих числах мая в том проливе, чем кончиться, сколько флагов расцвечивания к вечеру стало бы боевыми и сколько боевых — пошло бы на дно вместе со стеньгами. Весь день я сверял пустой горизонт с той памятью, как сверяют вылеченную руку со старым рентгеновским снимком, — и горизонт был чист.

А без четверти два пополудни руки мои сами собой легли на планширь. Стоял на мирном мостике, под флагами расцвечивания, и ждал залпа, которого не будет, по расписанию, которого здесь не существовало.

К вечеру флаги расцвечивания спустили. Обычным порядком, со спуском солнца, под горн.

Никто, кроме меня, не слышал в этом горне ничего особенного. И слава богу.

* * *

Дымы на норде открылись пятнадцатого, после полудня, — я как раз стоял на «Суворове» с докладом по третьей смене.

Много дымов. Сигнальщики докладывали наперебой. Одинцов на «Сторожевом», как потом выяснилось, считал вслух. Пять. Восемь. За восемь — стена, не разберёшь. Ходовые, густые, широким фронтом — так дымит не отряд. Так дымит флот.

Эскадра сыграла боевую тревогу — спокойно, без горячки: три ночи учений давали себя знать. По стеньгам пошли боевые флаги. На «Ослябе» они поднялись со всеми вровень, до места. Завеса вытянулась навстречу дымам. Телеграфная рубка ловила воздух.

И воздух заговорил. Сильная станция, близко, работала открыто, размеренно, безо всякой оглядки. Телеграфист «Суворова», принимавший её, вдруг заторопился, начал писать, порвал ленту, стал писать снова.

Первое слово вопроса было наше. Кодовое, из артурского свода, из зимних добавлений — из тех, что мы с Макаровым увезли в двух пакетах на юг.

Свои? Или Того, взявший наши своды с какого-нибудь пленного журнала, спрашивал нашим голосом — как спрашивал когда-то я его огнями?

— Ответа не давать, — сказал Рожественский, когда я взлетел к нему на мостик. — Пока не увидим глазами.

— Глазами — это моя работа, ваше превосходительство. Дозвольте: моё звено. Подойду на видимость, опознаю по силуэтам. Наши своды могли взять с бумагой. Наши обводы с бумагой не возьмёшь.

Рожественский смотрел на норд. Потом на меня.

— Идите. Опознаете своих — дадите две белые ракеты. Опознаете чужих… — он не стал договаривать. — Ход, лейтенант. Не жалейте машин: сегодня можно.

Катер домчал меня до «Сторожевого» за семь минут — рекорд похода. У трапа уже ждали. Одинцов с картой. Боцман с рапортом о парах. Сизов просто так — стоял и смотрел на норд, как в очередь за своим. Огарёву с Вельским я отсемафорил уже с борта: «Идём смотреть первыми». «Сторожевой» разворачивался на норд, когда я скомандовал в машину «самый полный» — впервые за весь поход этими словами.

Машина пела на пределе. Корпус дрожал крупно, по-живому. Сизов без приказа стоял у аппаратов. Одинцов прирос к дальномеру. Сорок минут такого хода — и дымы на норде начнут распадаться на мачты и трубы.

Навстречу нам из-за горизонта поднималась стена дыма.

Гаврилов положил руль, выровнял — и вдруг сказал, не оборачиваясь, тихо:

— Либо дошли, ваше благородие. Либо всё.

— Держи на дымы, Гаврилов.

Глава 11

Рандеву

Сорок минут «Сторожевой» бежал на норд так, что заклёпки пели.

Позади, за кормой, лежала в готовности вся эскадра, и ей предстояло узнать от меня одно из двух слов. Впереди росла стена дыма, и с каждой милей наша тройка всё глубже входила в чужую — или свою — дистанцию огня.

Труба у моего плеча свистнула на двенадцатой минуте.

— Мостик.

— Правый упорный греется, ваше благородие. — Механик кричал снизу, из своего грома, но выговаривал ровно, по одному слову. — Лью масло. Прошу полный вместо самого полного.

Я прикинул. Полный — это на два узла меньше. Два узла на сорока минутах — это две мили. Две мили — это силуэт, который я разберу не сейчас. Потом.

А «потом» — если там Того — начнётся с его залпа.

— Держать самый полный.

Труба подышала.

— Есть держать самый полный.

Я вернул крышку на место. Внизу подшипник грелся дальше. Наверху никто не спросил, о чём труба.

Гаврилов держал на дым. Руки его лежали на спицах мёртво. Сизов сидел на корточках у аппарата, спиной к железу, и щурился на норд. Одинцов не отходил от дальномера. Он даже не менял ноги.

Соль на обвесе слежалась коркой. Я потрогал её. Отдёрнул руку и потрогал снова.

Ветер шёл в лицо тёплый, свой, ходовой.

На флангах уступами держались «Смелый» и «Расторопный». Они шли на моём ходу. Про упорный подшипник на «Сторожевом» они не знали.

Двадцатая минута. Стена стояла.

Двадцать восьмая. Стена росла.

Механик больше не свистел.

Дымы росли. Распадались. Из серой стены выступили мачты — много, лесом; потом трубы; потом корпуса начали отделяться от воды, и Одинцов у дальномера заговорил — скороговоркой, глотая уставные формы:

— Труб — две у головного… мачты — две… — Одинцов вёл счёт вслух, как ведут лот на малых глубинах. — Башни в оконечностях… идут строем фронта… нет — кильватер, разворачиваются… ваше благородие! У головного завал бортов! Французский завал, внутрь!

Завал бортов не подделаешь ни сводом, ни флагом. Так во всём Жёлтом море строен один корабль — «Цесаревич». А за ним, уступом, уже вылезала из дыма знакомая до последней заклёпки тень с башнями по-крейсерски — «Баян», наш «Баян».

— Свои! — Одинцов сорвался на мальчишеский альт и не устыдился. — Свои, ваше благородие! Первая эскадра!

— Обе белые. Пошёл!

Ракеты ушли в серое небо парой — раз, два. Я считал секунды. На пятой с головного корабля чужой… нет, своей колонны — взлетели две белые в ответ.

А потом третья. Зелёная. Не по своду — по нашим зимним добавлениям, где одиночная зелёная значила одно: «учение окончено».

Макаров узнал нас раньше, чем мы дали ракеты.

Следом, уже по-штатному, замигал прожектор: позывные, отзыв, позывные.

На мостике «Сторожевого» никто не закричал «ура». Гаврилов на руле шумно выдохнул и перекрестился, не снимая рук со спиц. Сизов у аппаратов сел, где стоял, на банкет. Одинцов смотрел в дальномер, хотя смотреть в него больше было незачем.

С флангов уже семафорили «Смелый» и «Расторопный» — вперебой, ломая очерёдность. Огарёв слал что-то длинное; Вельский — одно слово, повторённое трижды. Я не стал одёргивать никого.

Я поднял рупор — голос завёлся не с первого раза:

— Сигнальщику. Эскадре, открытым текстом: «Дошли».

Что творилось в эти минуты на сорока кораблях за нашей кормой, мне потом рассказывали десять человек десятью разными словами. У нас на мостике было тихо.