"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1077
С «Блестящего» командовали приёмкой сами. Дьякон стоял у них на баке — в фуражке, примотанной бинтом поверх, — и бас его этой ночью ещё держал.
— Мат под скулу! А ход давай ползком, Андрей Николаевич. Ползком.
Мат подложили. Я дал ползком. Пошло с третьего.
Утро десятого мая считало.
«Блестящий» шёл у нас на буксире с креном на левый борт, с обгоревшим щитом носового орудия и дырой в первой трубе, сквозь которую при желании можно было разглядывать облака. На его юте лежали пятеро, накрытые брезентом, и шестой — комендор, не доживший до фельдшера получаса. Утром «Блестящий» семафорил медленно, по-ученически, с паузами не там. Про скорого я не спросил.
К полудню «Блестящего» приняла под борт «Камчатка»; её мастеровые уже на подходе висели на леерах, прикидывая работу, и старший инженер прокричал в рупор что-то ободряющее про «недели не простоите».
Мы проходили с буксиром вдоль линии, и на броненосцах люди снимали фуражки.
Командир «Блестящего» нашёл меня глазами с борта, когда заводили второй конец. Голос у соборного дьякона сел до хрипа.
— У нас за такие фокусы… — Он не договорил своей старой шутки. Махнул перевязанной головой. — Учите дальше, Андрей Николаевич.
Панихиду служили на юте «Блестящего» в шестом часу, когда солнце ушло за «Камчатку» и её краны легли на воду длинными тенями; иеромонах добрался к нам катером, невзирая на ход, и стоял на чужой развороченной палубе так, будто служил у себя в приделе.
Свёртков было шесть. Их зашили за день — парусиной, по-старому, и в ногах у каждого положили груз; лежали они на оструганной доске, накрытые Андреевским флагом, и доску держали двое, потому что палуба под ней была в буграх от ночного.
Дьякон стоял в головах, и фуражку он снять не мог: она была примотана к голове бинтом ещё с ночи, и так, в фуражке, он всю панихиду и отстоял — единственный на юте с покрытой головой.
Читать над ними по бумаге было некому: у дьякона к вечеру голос сел совсем, и он только показал мне на своё горло, потом на список.
Список писал корабельный писарь, и писал он скверно, торопливо, с нажимом не в ту сторону, так что я разбирал его буквы, как разбирают чужую прокладку. Первые три фамилии я прочёл ровно, на четвёртой запнулся и прочёл её так, как она была написана. Из строя негромко поправили — не меня, а бумагу. Я повторил, как надо, и дочитал все шесть.
Потом пел иеромонах, и под «Со святыми упокой» доску подняли ногами вперёд и положили на планширь, и по горну каждый свёрток уходил из-под флага сам, тяжело, почти без всплеска: вода стояла ровная, тёплая, майская, и закрывалась над ними так же ровно.
Караул дал три залпа.
Доску унесли последней. Она была мокрая. Матрос вытер её рукавом и понёс под мышкой.
Разбор на «Суворове» вышел коротким.
Я доложил счёт стоя, по бумаге: торпед противник сжёг впустую четырнадцать, попаданий в линию — ноль; у него один истребитель потоплен, второй ушёл горящим; у нас «Блестящий» на буксире и шесть человек.
Флаг-капитан записывал за мной. На четырнадцати перо у него пошло скоро, на шести — стало, и цифру он поставил дважды: сперва не в ту графу, потом зачеркнул и вписал куда надо.
Рожественский дослушал и сказал, глядя в журнал:
— Дыра выстрелила. Я обещал спросить с себя — спрашиваю. Третьей смене завесы — быть: миноносцы внутренней линии передаются в завесу, транспортам сомкнуться и терпеть. В вахтенный журнал занести: предупреждение лейтенанта Маринина от шестнадцатого апреля подтвердилось делом девятого мая. — Он закрыл журнал. — Готовьте представления на отличившихся. На всех, без разбора эскадр.
Планшет висел у меня на ремне. Вторая калька была в нём; за апрель и май сгибы на ней протёрлись до дыр в пересечениях. Клапан я застегнул.
Начальник миноносцев писал представления сам, при мне, пером, которое от нажима прорывало бумагу, и я видел первую строку его списка: командир эскадренного миноносца «Блестящий». Вторую он начал с фамилии Сизова.
— Минёр ваш, — сказал он, и перо не остановилось, — с двух кабельтовых, в ночном деле, с первого выстрела. Я такое видел на призовых стрельбах. Днём. По щиту.
— Он год ждал, ваше высокоблагородие.
— Вот и напишем: год готовился. Это начальство понимает лучше, чем «ждал».
Телеграфное молчание эскадра держала и теперь: докладывать Макарову было нечем и незачем — до точки оставалось меньше двух суток.
Из штабной каюты я вышел с тем усталым звоном в голове, который бывает после выигранных ночей, — и наткнулся на тишину.
У трапа «Суворова» стоял катер с «Осляби». Молодой врач с «Орла» — его перехватили с утренним нарядом — поднимался по трапу через ступеньку, с саквояжем, не отвечая на вопросы и ни на кого не глядя.
— Флагману второго отряда хуже, — сказал мне вполголоса знакомый флаг-офицер. — Со вчерашнего вечера. Просили не разглашать: эскадре после такой ночи положена радость, а не… — Он не договорил и отвернулся к борту.
Я оглянулся на «Ослябю». Высокий трёхтрубный силуэт шёл в строю ровно, как всегда. На его корме дрогнул и пополз вниз флаг — и тут же вернулся на место. Ошибка сигнальщика, сказали потом.
Глава 10
Флаги расцвечивания
Сигнал разобрали в сумерках, и он был из самых будничных: «На броненосце сломалась шлюпбалка».
Я стоял в этот час на юте «Суворова» с вечерним докладом по завесе и видел, как флаг-капитан прочёл эти четыре слова дважды. Как аккуратно, слишком аккуратно сложил бланк. Как пошёл к командующему не своим шагом.
Шлюпбалки не ломаются на ровной воде при девяти узлах — а если и ломаются, о них не доносят флагману особым сигналом, посреди телеграфного молчания, семафором через всю линию. Об этой поломке условились заранее — я понял это по лицам тех троих, что вышли потом из адмиральской каюты.
Дмитрий Густавович фон Фелькерзам, младший флагман, умер на «Ослябе» в восьмом часу вечера, не приходя в сознание.
Рожественский вышел к нам в кают-компанию сам. Постоял. Сказал негромко и очень отчётливо:
— Флаг младшего флагмана — не спускать. Эскадре — не знать. Никому: ни кают-компаниям, ни командирам отрядов. За три дня до соединения я не подниму над этой эскадрой покойника: ей идти в бой, а не служить панихиды. Кто проговорится — тому я этого не прощу и мёртвым.
Он вышел. Мы остались — семь человек: флаг-капитан, флагманский штурман, начальник миноносцев, два флаг-офицера, врач и я, случайный вечерний докладчик. Семь человек, посвящённых в то, что на «Ослябе» под адмиральским флагом идёт теперь гроб.
Никто из семерых не проронил ни слова. Флагманский штурман снял пенсне и стал протирать его платком — долго, тщательно. Начальник миноносцев смотрел в переборку. Врач стоял у двери со своим саквояжем, который больше не был нужен.
За переборкой, в адмиральской каюте, почти сразу заговорил голос Рожественского — ровный, рабочий: он диктовал вечерние приказания по эскадре. Уголь, курсы, смены завесы.
Знать не полагалось даже Небогатову — второму человеку на эскадре. Семеро на «Суворове» да экипаж «Осляби», взятый под то же слово, — вот и весь круг.
Флаг-капитан за командующим не пошёл. Он остался под лампой, которую в кают-компании не гасили с вечера, дождался, пока голос за переборкой дойдёт до расхода угля на переход, и только тогда обернулся к нам — не ко всем сразу, а поочерёдно, отыскивая глазами каждого, как отыскивают по списку, не имея списка.
— Мне велено обнести поимённо, — сказал он. — Бумаги на это не будет и быть не может, господа, а потому извольте отвечать вслух, каждый за себя.
Врач ответил первым и так спокойно, будто с него спрашивали расписку в получении спирта: сказал «слушаюсь», переложил саквояж из правой руки в левую и опустил глаза в палубу.
Дальше пошло скоро: штурман ответил, надевая пенсне; начальник миноносцев — не оборачиваясь от переборки; флаг-офицеры — один за другим, в затылок.
