"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1013
Я снял телефонную трубку, подул в неё, послушал. На том конце, в ровике у самого уреза, отозвался Прохоров — голос ровный, чуть искажённый, но живой. «Вижу полосу. Жду», — сказал он. Я положил трубку. Провод между нами лежал по дну ровика, тонкий, на скрутках, перевязанный где тряпицей, где просто узлом; он держался уже третьи сутки и должен был продержаться ещё час. На нём одном висело теперь всё моё дело.
Японец не заставил себя ждать. Он ждал отлива так же, как я.
Сперва на дальнем краю полосы, у самого гребня, показались дозорные — две-три фигурки, перебежали, залегли, осмотрелись. За ними — ещё. А потом из лощины за сопкой, как вода из прорванной плотины, потекла на песок колонна.
Их было много. Густо, плечо к плечу, серо-зелёной змеёй они вытягивались на оголившийся песок, по двое, по трое в ряд, обходя приморский фланг Третьякова там, где он кончался у воды, — там, где у Хвостова не хватало ни людей, ни пушек, чтобы их встретить. Через четверть часа эта змея вышла бы в тыл всей наньшаньской позиции, и тогда конец — и флангу, и Хвостову, и всему дню.
Зазвонил телефон.
Я схватил трубку. Сквозь треск и грохот пробился голос Прохорова — ровный, как я его и учил, без крика:
— Колонна на полосе. Голова — у дальнего камня. Бьют — давайте.
— Понял, — сказал я и обернулся к носовому орудию. Ожидание кончилось — началось дело.
— По колонне на отливной полосе! — Я говорил негромко, и комендоры наклонялись, чтоб расслышать. — Прицел по таблице! Один снаряд!
Девятидюймовка ударила.
Корабль качнуло отдачей. Снаряд ушёл к берегу с тяжёлым воем.
Я ждал у телефона. Считал секунды.
Трубка ожила:
— Перелёт! Сажен на тридцать за колонну. Меньше дайте.
— Меньше тридцать! — крикнул я на бак. — Один снаряд!
Удар. Вой. Пауза.
— Недолёт! В воду, перед головой. Прибавьте полста.
— Прибавить полста!
Удар. Вой. И — другой голос в трубке, тот же Прохоров, но звонче:
— Накрытие! В колонну! В самую гущу!
Я не дал себе обрадоваться. Радоваться было рано.
— Беглый! — гаркнул я. — По колонне — беглый огонь!
И «Бобр» заработал.
Старая девятидюймовка била теперь часто, как могла, снаряд за снарядом. И каждый ложился туда, в живую гущу на полосе, — по таблице, по углу, по слову Прохорова с уреза. Разрывы с мостика были песчаными кустами, не больше; где они ложатся против колонны — в шаге, в сажени, в спине, — я видел глазами Прохорова, слышал в трубке его короткое: «есть… есть… левее, по хвосту… есть». А на том берегу, на узкой полосе мокрого песка, мои девятидюймовые гостинцы рвали колонну на куски. Рвали в тесноте, где деться было некуда. Справа гребень, слева вода, а сверху падало и падало железо.
Бить иначе было нельзя: эта же колонна через четверть часа вырезала бы роту Хвостова в спину. Но и тому, что я делал, было своё имя, и я его знал, посылая снаряд за снарядом в тесноту, где деться было некуда. Я отёр рукавом мокрое лицо и крикнул на бак — левее, по хвосту.
Палуба «Бобра» ходила ходуном. Дым застилал мостик. В ушах звенело от собственных залпов, под ногами хлюпала вода, расплёсканная из кадки под банником. Комендоры работали молча и споро, обливаясь потом: подноска, снаряд в казённик, картуз следом, выстрел, откат, банник — та злая механическая работа боя, в которой нет места ни страху, ни жалости, одно дело. Михеев ворочал с подносчиками снаряды, маленький, чумазый, страшный; и я мельком подумал, что вот и нижняя палуба моя нынче воюет на суше, по сухопутному японцу, из корабельной пушки — и ничего, справляется.
Командир «Бобра», давеча молчавший и набыченный, теперь стоял у орудия сам. Подгонял комендоров, поглядывал на гребень, за которым рвались его снаряды, и лицо у него за этот час переменилось — то ли помолодело, то ли ожесточилось.
— Вот так, — приговаривал он сквозь зубы, не мне, никому. — Вот так их. Вот так.
Кормовая шестидюймовая подключилась тоже. Два ствола молотили полосу. Колонна заметалась, полезла назад, в лощину, ломая строй, оставляя на мокром песке тёмные неподвижные груды, которые с каждым залпом росли.
Но змея была длинная. Голова её отхлынула в лощину — а хвост, ещё не знавший, что творится впереди, всё лез и лез на полосу из-за гребня. Я переносил огонь на хвост, по слову Прохорова, и хвост тоже ломался, пятился, сползал назад. Полоса кипела. Песок, дым, вода, тёмные фигуры — бежали, падали, ползли. Девятидюймовка ухала, корабль вздрагивал, Михеев с напарником подкатывали к ней на снарядной тележке очередной снаряд — и снова уханье, и снова на полосе вставал чёрный куст. Так длилось, как мне показалось, без конца — а на деле, может, четверть часа. Четверть часа, за которую обходная японская колонна перестала быть колонной.
И тут провод оборвался.
Трубка в моей руке захрипела — и смолкла. Намертво. Тот самый провод на соплях да на честном слове, протянутый по дну ровика, перебитый наконец осколком или сапогом или японской пулей, — он держался ровно до той минуты, пока был нужнее всего, и оборвался на ней.
Я остался слеп.
Орудия смолкли — бить вслепую по своему же берегу я не мог; за гребнем, в полусотне сажен от японской колонны, лежала рота Хвостова, и один мой недолёт лёг бы на неё. А японец, почуяв, что огонь с моря пропал, уже выползал обратно на полосу. Собирал разорванную колонну. Гнал её вперёд — в обход, в тыл, к развязке.
Минута, и всё, чего я добился, пошло бы прахом.
Меня прошиб пот. Без глаз я был не командир, а слепой с заряженным ружьём: выстрелю — попаду в своих, за гребнем лежит рота Хвостова. Бить наугад нельзя. Молчать нельзя. А связи нет.
— Шлюпку! — крикнул я. — Сигнальщика на берег, к наблюдателю, чинить связь! Живо!
Но шлюпка — это десять минут. А десяти минут не было.
И тогда на гребне, на самом верху, на голом простреливаемом месте, поднялся во весь рост человек.
Прохоров. Он понял, что провод убит, раньше меня — у него трубка смолкла секундой прежде. И сделал единственное, что оставалось человеку, у которого отняли телефон, а дело бросить нельзя. Вылез из ровика наверх, на гребень, откуда канонерка была видна как на ладони, — а значит, и он был виден всем японским стрелкам как на ладони, — и стал править нас руками. Флажками, как учат сигнальщиков, как насмотрелся за эти дни на мою семафорную связь. Поднял руки. Показал: левее. Дал отмашку: бейте.
Я видел его в трубу — маленькую фигурку на голом гребне, под пулями, машущую руками канонерке, — и понял, чего он от меня хочет.
— По его отмашке! — заорал я. — Глядеть на берег, на гребень! Где машет — туда и бить! Беглый!
И мы снова ударили — теперь я правил по рукам Прохорова, по его флажкам, по живому человеку, торчавшему на гребне мишенью, чтобы у меня были глаза. Левее — бил левее. Отмашка — давал залп. Он стоял на гребне и махал, вокруг него вставали фонтанчики пуль. А я снова рвал колонну на полосе, и она снова заметалась, полезла назад.
Прохоров взмахнул ещё раз — и упал.
Я видел, как он осел на гребне, как подломились ноги, как руки с флажками ещё дёрнулись и опустились. К нему метнулись из ровика двое, поволокли вниз, за гребень. А я уже знал по последней его отмашке угол и прицел и крыл по ним, по памяти, ещё и ещё, пока японская колонна не сползла окончательно с полосы обратно в лощину, оставив на мокром песке то, что от неё осталось.
Обход был сорван.
Фланг Хвостова устоял. Я поднял трубу и в последний раз поглядел на полосу — на ту самую, что трое суток держал в прицеле. Теперь она лежала пустая, и только у кромки воды чернело то, что осталось от обходной колонны, а вода подходила к этому ровно и безразлично, поднималась, смыкалась, прятала под себя. Я опустил трубу.
К вечеру, когда японец отвалил и бой притих, мне прислали с берега записку — карандашом, на клочке бумаги, рукой Хвостова. «Моряк. Фланг держим. Спасибо тебе и твоей пушке: без неё нас бы нынче обошли и срезали в спину. Наблюдателя твоего, Прохорова, подобрали с гребня — жив покуда, везём к вам на корабль, у нас с ранеными не управиться. Береги его. Он мне сегодня роту спас, а может, и всю позицию. Хвостов».
