Крысы нашего двора, стр. 9

— Мне в туалет надо, — сказал Гречушкин и вышел в коридор.

В туалете без всякой надобности провел он десять долгих минут, размышляя о том, сказать ли этому пристебывающемуся к нему дядьке правду или не говорить, стараясь догадаться о том, почему эту правду говорить не хочется. Гречушкин думал, уставясь в стенку туалета, на которой некоторыми выздоравливающими больными были нарисованы разные штуки и ситуации из быта, Гречушкину хорошо знакомого и любимого им. Под рисунками были сделаны поясняющие подписи, большей частью нечетко, что вызвало чей-то размашистый и тоскливый вопль синим фломастером: «Товарищи! Пишите яснее!»

Гречушкин, отвлекшись на секунду, подумал, какого прекрасного мира он может лишиться по милости ученых прохиндеев, додумавшихся связать голову, которая вон где, с вон чем, который совсем в другом месте и при старой, гуманной к народу науке никакого отношения к мозгам не имел. Гречушкин подумал с теплом и признательностью о той правильной полезной науке и понял, что нельзя предавать ее, отдавать на поругание длинноволосым студентам с крестиками на крепких шеях. И вспомнил Гречушкин, как унижался он перед крысой во время второго с ней свидания, как заглядывал ей в хитрые вороньи глаза, убеждая, что он от товарища Кокорева. Подумал, вспомнил и озлел. И решил, что ему делать!

Вышел он из туалета, вошел в палату, где дожидался его напряженный Чугунов, сел на кровать и уверенно сказал:

— Н-не было н-никакой к-крысы!

И тут же в палату вошел отставной милиционер и крикнул:

— Ну пропадай, чапчик, сдал тебя злыдень наш нашей сдобе. Стукнул ей, что не маячит у тебя после того, как по кумполу тебе привесили!..

Гречушкин сразу очень устал и лег под одеяло.

Чугунов наклонился к нему:

— Так как насчет богатой крысы?..

— Н-не было н-никакой к-крысы, с-сказал уж я в-вам! — начал злобно заикаться Гречушкин. — И д-давайте отс-сюда, м-мне в-волно-ваться н-нельзя, в-врача позову!

Крысы нашего двора - i_013.jpg

Чугунов понял, что беседа их окончена, и ушел. Гречушкин лежал без движения с четверть часа. Милиционер куда-то исчез…

И вот дверь палаты открылась, и вошла молодая врачиха, белокожая, рыжая, по определению милиционера — «сдоба». Она села рядом с кроватью Гречушкина на табурет, на котором недавно сидел Чугунов, взяла Гречушкина за руку, проверяя пульс. И едва она это сделала, как Гречушкин вдруг ощутил давно забытый подъем сил, такой для него очевидный, что он побоялся, как бы этот подъем не стал очевиден сквозь тощее больничное одеялко и докторше. Он боялся и хотел этого… Доходяга-старик хрипел в забытье. Его все равно что не было. Злыдень — знаток приборов не возвращался, может, боялся, чувствуя себя виноватым. Милиционер, наверно, забивал в холле «козла»… Гречушкин был наедине с рыжей красавицей, каких у него никогда не было и никогда не будет. Но это уж на совести у малахольного мира, сколько ни строящего баррикад, сколько ни разрушающего дворцов якобы на благо хижинам, а все равно не способного добиться такого равноправия, чтобы ему, грузчику речного порта, ухватить сейчас эту образованную кровную интеллигентку за тугие крахмальные вымена и дать ей счастье на этой узкой и скрипучей больничной койке, дать ей счастье, какого ей сроду не узнать с ее могучими очкастыми лыжниками и теннисистами. Это уж на совести правительств, и не знает Гречушкин, еще кого — профсоюзов! А у него, у Гречушкина, вот он, наработан! «Каким ты был, таким ты и остался!» — краснел и ликовал Гречушкин, благодарно и возвышенно думая о своем организме словами старой душевной песни. Он знал, за что это ему. За его верность правильной надежной науке, за его убежденность в невозможности противоестественной связи головы и этого, другого, за его решительное «Нет!» придуманной Кокоревым неисторической крысе!

8

Во вторник утром ни прокурор, ни защитник не сказали ничего нового. Защитник про крысу вообще не упомянул, настойчиво, хотя как бы между прочим, употребляя в отношении своего подзащитного выражение «человек большого физического и нервного перегруза». Однако никаких медицинских справок на этот счет суду представлено не было. Кокорев же слушал защитника, как, впрочем, и прокурора, и вообще всех в суде, со спокойным и доброжелательным лицом и на нервного никак не походил.

Прокурор, наоборот, про крысу вспоминал то и дело с саркастической интонацией и когда попросил для подсудимого шесть лет, то выглядело это так, что по крайней мере половина из них следует Кокореву именно за крысу. Чтоб, дескать, не морочил голову советскому суду реакционной мистикой, может и имеющей хождение на идеалистическом Западе, а у нас обреченной на всеобщее негодование и провал.

Чугунов с грустью подумал о том, что, несмотря на гладкую, не зацепляющую ни одной душевной мышцы речь, прокурор прав: преступление Кокорева ужасно, бессмысленно и за него надо отвечать по всей строгости по статье такой-то, как за нанесение тяжких телесных повреждений. Но строгость наказания, казалось Чугунову, не исключала, а, наоборот, предполагала возможно большее доверие суда к словам подсудимого, которые к тому же никак не могли облегчить этого наказания.

Как все это объяснить суду, Чугунов не знал и страдал.

Когда Кокорев говорил свое последнее слово, он дважды посмотрел на Лапутянко и дважды сказал, похоже без интереса к своей судьбе, а как бы ее, народную заседательницу, в ее мучительном душевном сомнении утешая:

— А моего товарища Гречушкина мне жалко. Очень даже.

А больше ничего существенного и не произнес. Еще, правда, про крысу прибавил:

— А крыса, конечно, извиняюсь, но действительный факт, имевший место.

…Судья, собираясь выносить решение, никак не думал, что уйдет из суда лишь поздним вечером. Дело и так непозволительно затянулось. Все было в основном ясно, а фантазии Кокорева судью не очень волновали: ему и не такие истории случалось выслушивать за его долгую службу. Лапутянко, как она дала понять, тоже куда-то торопилась, кажется в Театр имени Ермоловой. Оба понимали, что прокурор в своем требовании был прав, лишнего не запрашивал: шесть лет за тяжелые повреждения, нанесенные человеку, не сделавшему тебе ничего дурного, — это нормально.

Но Чугунов с самого начала обсуждения приговора стал задавать судье вопросы, говорившие о том, что он, Чугунов, никуда не торопится. Сначала он долго и занудливо расспрашивал судью, одинаковые ли наказания должны получить какой-то деревенский мужик, убивший соседа немотивированно, и другой какой-то мужик, убивший соседа за то, что сосед извел у него корову, бывшую кормилицей семьи. Судья, не понимавший, при чем тут эти коровы, и видевший в поведении Чугунова лишь наивную заседательскую спесь, смешную судье, так как приговор в крайнем-то случае можно вынести и без второго заседателя, занеся его никому не нужное особое мнение в протокол, — раздраженно спросил Чугунова, что он понимает под словом «извел»?

— Убил! — сразу ответил Чугунов, так как, стыдясь задерживать других, старался поскорей промахнуть все промежуточные вешки, идя к какому-то главному для себя месту.

— Ну, если семья совершившего убийство предварительно была лишена убитым средства к существованию, это в известных случаях может служить относительно смягчающим обстоятельством, хотя…

И тут Чугунов, сознавая и глубоко переживая свое занудство и торопясь освободить от себя судью и Лапутянко, заговорил. Он говорил, обращаясь в основном к судье, так как на то, что народная заседательница поймет его, у него не было надежды. Он только иногда из вежливости и неведомого ему доселе желания всех расположить к своим словам глядел в холодные глаза заседательницы и снова переводил страдающий взгляд на судью.

Крысы нашего двора - i_014.jpg