Высота памяти (СИ), стр. 24
Переправа осталась стоять. На западном берегу горела подвода. Люди легли, потом снова поднялись и потащили лошадей к мосту.
Это был результат. Причину ещё предстояло отделить от удачи.
Истребители прикрытия спустились, когда мы выходили из второй атаки.
Верхние пары встретили их не одним строем. Соловьёв повёл свою навстречу первой немецкой паре, второй наш ведущий остался выше нижних. На несколько секунд небо сложилось так, как мы чертили на бумаге: никто не бросил назначенное место ради удобной цели.
Потом один «фридрих» прошёл мимо Соловьёва и свалился на нас.
Хромов крикнул раньше, чем я увидел немца:
— Сзади-слева!
Голос пробился сквозь треск. Наши две рации слышали друг друга на этой дистанции — остальным парам приходилось обходиться крыльями и взглядом.
Я потянул И-16 в боевой разворот. Надо было встретить «мессер» носом, не дать ему сесть на хвост и не увести пару от переправы. Ручка стала тяжёлой. Меня вдавило в чашку сиденья.
Сначала сузилось небо.
По краям зрения поползло серое, будто кто-то медленно закрашивал стекло от рамы к середине. Я напряг живот и ноги, задержал короткий выдох — поздно и неровно. Молодое тело знало перегрузку лучше меня: его учили виражам, оно уже выдержало несколько боёв. Но управлял им человек с другими привычками, а недосып, голод и три недели отхода отняли запас, который на занятиях казался бесконечным.
В середине остался светлый круг. В нём качнулось крыло «фридриха».
Дотянуть ещё — и круг закроется. Отдать ручку — и немец получит мой хвост.
Я ослабил разворот.
И-16 просел, нос ушёл ниже. Серое остановилось. В ту же секунду Хромов пересёк мою линию сзади, дал немцу короткую навстречу и заставил его переложить машину. Очередь «мессера» прошла выше моего фонаря. Он не стал принимать вираж, набрал скорость на снижении и ушёл к своей паре.
Хромов вернулся справа.
— Вижу тебя, — выговорил я.
Он не ответил. Дышал в микрофон часто, со свистом. Теперь ведомый ждал, удержу ли я машину.
Я удержал. Не полез за немцем, вернулся к переправе и собрал пару с дёминской. Внизу ещё рвались бомбы, но настил не горел. Обе тройки «Хейнкелей» отходили на запад; один самолёт дымил, не отставая. Четыре Bf 109F прикрывали их сверху. Соловьёв мог попытаться догнать, но не вышел за назначенную границу.
Домой вернулись все восемь. У трёх машин нашли пробоины, но тяги, рули и баки уцелели; техники обещали закрыть рваную обшивку к утру. Сбитых нам никто не подтвердил.
Я зарулил под деревья четвёртым. Когда мотор остановился, ремень не поддался пальцам. Я дважды попал мимо пряжки, на третий раз дёрнул слишком сильно и содрал кожу на костяшке. Из кабины выбрался сам, но на крыле пришлось сесть. Земля под сапогами ходила медленно, отдельной от меня волной.
Хромов подбежал, остановился в шаге.
— Это в воздухе началось?
— На развороте.
— Я видел, как ты отдал.
Сказать «показалось» было легко. После южной переправы я уже знал цену лёгкому слову.
— Пелена с краёв. Почти закрыло.
Хромов оглянулся на штабную избу.
— Сам скажешь?
— Сам.
Только сначала меня вырвало за капониром — желчью, потому что больше было нечем. Потом руки задрожали. Спичку я сломал о коробок и вторую доставать не стал.
Дёмин заполнял графу результата при всех восьми лётчиках. Лист лежал на столе Гришина, прижатый пустой гильзой.
— Переправа не разрушена, — прочёл Дёмин. — Правую тройку вынудили изменить курс до сброса. Левая сбросила после атаки нижней пары; часть разрывов у подхода и в воде, одна повозка уничтожена. Все наши вернулись. Три машины пробиты. Один He 111 наблюдался с дымом, падения не видели. Истребителей прикрытия было четыре вместо двух.
— Вывод? — спросил Гришин.
Дёмин перевернул карандаш тупым концом вперёд.
— Порядок не развалился при первом изменении обстановки. Верхние связали прикрытие, нижние дошли до бомбардировщиков. Но это один вылет. Почему бомбы не попали в настил — наша атака, ошибка прицела или удача — по одному случаю не разделить.
Писарь зачитал донесение с переправы: настил не повреждён, западный подход ненадолго завалило разбитой повозкой, трое бойцов ранены. Целый мост не делал налёт бесплатным.
Соловьёв провёл пальцем по строке о четырёх истребителях.
— Если бы их было восемь, верхним пришлось бы хуже.
— Вписывай, — сказал Гришин. — Условие, при котором порядок перестаёт держать.
Дёмин вписал.
Никто не назвал строй моим. На листе стояли фамилии четырёх ведущих и подпись командира. Так было честнее: я принёс предложение, Дёмин принёс наблюдения, остальные принесли машины обратно.
— Повторять разрешаю, когда есть время собрать две группы, — сказал Гришин. — Не как закон на всякий случай. Сбитых этому листу не приписывать. Соколов, теперь твоё.
Я рассказал про серую пелену. Без слова «почти» в удобном месте: сузилось до просвета, разворот ослабил, Хромов закрыл.
Гришин дослушал и снял с гильзы лист дежурств.
— Сегодня больше не летишь. К фельдшеру сходишь сейчас. Перед следующим вылетом доложишь, что он сказал. Повторится — сообщишь после посадки. Скроешь — сниму сам. Понятно?
— Понятно.
— Хромов, в воздухе заметишь ещё раз — докладываешь, даже если ведущий велит молчать.
— Есть.
Петька ответил слишком быстро. На меня он не посмотрел.
У выхода ждал Лунин с кружкой. Не бульон из неизвестного котла и не лишняя порция за чужой счёт — горячая вода с крупинками заварки, которую повар выдал после распоряжения Гришина. Кусок колотого сахара старшина достал из своего кармана и положил рядом с кружкой.
— Вторую себе оставьте, — сказал я.
— У меня ещё есть.
Это была неправда: в кармане у него остались одни крошки. Но спорить при Хромове я не стал.
Лунин посмотрел на содранную костяшку, потом на мои руки.
— За железо я утром расписался, — проговорил он. — За лётчика мне строки не дали. Так что ешь до вылета. И воду пей. Остальное фельдшер скажет.
Ни диагноза, ни обещания спасти. Он проводил меня к палатке и поставил рядом котелок с общей кашей. Сел на ящик, пока я не выскреб дно, после чего унёс посуду к кухне.
Четырнадцатого меня оставили на земле до полудня. Фельдшер осмотрел меня, выслушал про пелену, велел отоспаться, поесть и не подниматься натощак. Хромов показал, как сам принимал перегрузку: напрягал ноги и живот до начала манёвра, не когда зрение уже поплыло. Я знал то же самое словами. В чужом теле слова опаздывали на долю секунды.
Пятнадцатого мы снова летали над дорогой. Боя не было. На двух крутых разворотах серое показалось у края и ушло, когда я раньше ослабил ручку. Это не было исцелением. Я просто получил ещё один прибор, которого в кабине не существовало: собственное зрение, за сужением которого следовало следить так же, как за температурой масла.
Перед вечерним вылетом Лунин молча поставил сапог на подножку и не убрал, пока я не допил воду. После посадки Хромов первым спросил:
— Чисто?
— Чисто.
Только тогда он свистнул — один раз, коротко.
Почта догнала полк вечером пятнадцатого июля.
Писарь вынес мешок к избе и называл фамилии. Мне достался тяжёлый треугольник со смазанными штемпелями. На обороте мать приписала: «Пишу на старый адрес части, другого не знаю». Письмо чудом прошло вслед за нами через прежний адрес части и несколько пересылок. Бумага размокла на одном сгибе и высохла жёлтой волной.
Это был не тот довоенный лист, который я нашёл в планшете в первый день. Тот настоящий Андрей успел прочесть много раз: сгибы стали мягкими, карандаш поблёк от пальцев. Новый треугольник Мария Фёдоровна складывала уже после начала войны, не зная, жив ли адресат и куда отступила его часть.
Я вскрыл его при коптилке.
Она начинала с еды. Сало берегла в погребе, сухари сушила понемногу, лук уже связала в пучок. Просила прислать правильный полевой адрес: тогда попробует отправить всё почтой, сколько примут, и две пары шерстяных носков заодно. Варежки ещё вязала — лето летом, а война, писала, к холодам сама не кончится. Чтоб я не форсил, портянки сушил и ел всякий раз, когда дают, потому что дома меня и мальчишкой к столу было не докричаться.
