Высота памяти (СИ), стр. 16

* * *

Их я нашёл по выхлопам.

Впереди и выше, в черноте, вспыхивали и гасли короткие синие язычки — патрубки бомбовозов плевали огнём в такт моторам. Три пары. Шли строем, тяжело, уверенно, как ходят те, кого давно никто не трогал по ночам.

Я довернул. Хромов — за мной; в наушниках трещало его дыхание.

— Второй, не стрелять, пока не увидишь мою трассу. После очереди — вниз и влево. Повтори.

Ответ пришёл с провалом в середине, но смысл сохранился. Я не знал, сколько он понял из слов и сколько прочитал по моей машине. Этого должно было хватить на один заход.

Дистанция. Ещё ближе. Синие язычки росли, дрожали, звали.

Бей.

Я нажал. ШКАСы вспороли темноту трассой — двумя злыми плетьми раскалённого света. Ночью трасса не ниточка, как днём. Ночью это плеть. И по ней немец видит тебя всего, до заклёпки. Я знал. Всё равно бил.

Трасса ушла к переднему. Лизнула борт. Мимо. Довернул. Ещё очередь. Мимо. Темнота съедала прицел, машина плясала, дистанцию на глаз в ночи не взять. Он был вот он. И его не было. Чёрное глотало всё — контур, размер, расстояние до чужой спины.

Хромов ударил следом. Его трасса прошла ниже моей, заставила крайнего бомбовоза отвернуть ещё круче. Строй распался. Одна машина отвалила вправо и вниз; под ней одна за другой раскрылись бледные вспышки сброса. Куда ушли бомбы, в темноте было не понять. Остальные развернулись от прежнего курса. Заход они сорвали. Гришин это и просил.

И тут ударили в ответ.

Стрелок заднего полоснул — красным, чужим, вспухшим прямо в лицо. Я бросил машину вбок. В пустоту. В никуда. Мир качнулся. Звёзды встали на место черноты, чернота — на место звёзд. Приборы поплыли. И на миг я потерял землю. Совсем.

Штопор в такую минуту почти не оставляет времени. Без горизонта поздно понимаешь, куда уже крутит машина, а земля не ждёт, пока разберёшься.

Я не дал ему свалиться. Убрал ногу, отдал ручку, поймал шарик, заставил себя верить стрелке, а не тому, что орал вестибулярный аппарат. Секунда. Две. Машина выровнялась. Мотор всё тянул — ровно, зло, без сбоя.

— Соколов! — Хромов в наушниках, сорвано. — Ушли! Уходят вниз!

— Вижу. Не гонись. Курс на поле. Доложи высоту.

— Девятьсот. Мотор ровно.

— Держи девятьсот. Я справа.

Гнаться в ночь за уходящим вниз бомбовозом — это лезть за ним в ту же черноту и в ней остаться. Мы своё сделали. Заход сорван.

* * *

Костры я нашёл не сразу.

Три оранжевые точки в огромной чёрной равнине — это очень мало. Дважды я прошёл стороной, ловя их то слева, то под крылом. При первом заходе высота сходилась плохо, и я ушёл вверх: второй круг стоил бензина, попытка дотянуть ошибку у земли стоила машины. На втором костры легли как надо.

Хромова я посадил первым. Не ради собственного удобства — на его машине только вчера сменили мотор, и если давление поползёт или звук собьётся, ждать в кругу ему нельзя. Он прошёл между огней ровно. Тень машины прокатилась по земле, несколько раз подпрыгнула и остановилась у края полосы. Тогда пошёл я.

Я зашёл следом. Убрал газ, повёл вниз, на три оранжевых пятна, растопырив пальцы на ручке, — и в последний, слепой миг, когда земли ещё не видно, а она уже вот, поймал колёсами то, что оказалось полем. Толчок. Ещё. Побежала, затряслась. Стала.

Я сидел, не снимая рук с ручки, и слушал, как в темноте остывает, потрескивая, мотор. Он не чихнул ни разу — ни на взлёте вслепую, ни в развороте у сваливания, ни на посадке между кострами. Это не доказывало, что красные клетки спасли вылет. Доказывало другое: две проверенные машины вышли и вернулись, а третью, с металлом в фильтре, ночью в небо не послали.

К машине уже бежали. Первым — Лунин, я узнал его по тому, как он двигался: не спеша даже бегом.

— Целые? — Он ощупывал ладонью борт, крыло, как ощупывают вернувшуюся с ночи скотину. Пальцы нашли рваную дыру у хвоста — стрелок всё-таки достал, одна пробоина, чисто навылет, ничего важного. — Ага. Погуляли.

— Погуляли, — сказал я. — Оба мотора отработали чисто. На Хромовском после остывания фильтр посмотри.

Лунин ничего не ответил. Вытер ветошью руки, хотя они были в темноте всё равно что чёрные, и не мог он их вытереть дочиста, — вытер по привычке. Но я стоял близко и видел: он это услышал.

Он не сказал «вот тебе и семь точек». Просто пошёл к машине Хромова и по дороге велел конопатому приготовить чистую жестянку. После пробного дня новый мотор снова проверят на металл — уже по решению Лунина, не по моему напоминанию. Красная очередь стала его работой. Спорить с ним на его стоянке не стал бы никто.

Рассвет пришёл серый, мокрый, нехотя.

Хромов сидел на ящике у своей машины — той, где позавчера нашли стружку. Он держал в ладонях кружку, не пил, смотрел в неё. Отходил. Я знал это состояние: когда тебя ночью чуть не сняли, а ты сел, и руки уже не дрожат, но и не твои ещё пока.

И вдруг он свистнул.

Тихо, коротко, без мотива — так, одну кривую нотку в сырой воздух. Я поднял голову. Он свистел впервые с того дня, как под Кравцовым сомкнулось небо и Петька замолчал на неделю. Свистнул — и сам, кажется, удивился, что свистит. Поймал мой взгляд, чуть застеснялся, отвёл глаза.

— Мотор верный, — сказал он про свою машину, будто оправдываясь за свист. — Не тот. Другой. А летит так же.

— Потому и сменили, чтобы летела. Лунин был прав, что не пустил.

Хромов повертел кружку.

— Я тогда думал, вы меня после Кравцова от полётов отводите.

— Если бы отводил, сказал бы.

— Теперь знаю.

Он произнёс это без благодарности, и она была не нужна. Ведомый, который ждёт скрытого наказания в каждом приказе, опасен обоим. Сейчас хотя бы одна недоговорённость между нами перестала жить.

Он ещё раз свистнул — уже тверже, — и пошёл сливать из кружки остывший чай, чтоб налить горячего.

Почту привезли к завтраку — редкий по этим дням случай. Мне достался серый треугольник из рязанской Ольховки. Почерк матери я узнал. Положил письмо в планшет, не вскрывая: после ночи буквы всё равно поплыли бы, а её строки не хотелось читать вполглаза между двумя зевками. Сначала посплю час. Потом отвечу — не обещанием вернуться, которого дать нельзя, а хотя бы датой и двумя честными словами: жив, летаю.

А над землёй уже вставал новый день, и день был не легче ночи. Ночью на нас ходили бомбовозы — тяжело, сыто, без страха, как ходят по улице, которую считают своей. Днём в том же небе висели истребители, и тот ведущий с жёлтым коком, с чьей четвёркой мы схлестнулись над переправой в первую неделю и кого я пометил для себя как метят на карте опасное место, никуда из этого неба не делся. Его почерк — заход со стороны солнца, пара сверху в прикрытии, удар и уход вверх, не ввязываясь, — я теперь искал в каждом бою. Война поджимала с обеих сторон суток, и передышки между ними никто не обещал.

* * *

Пополнение пришло к полудню — три лётчика на замену тем, кого мы за неделю недосчитались. Двое — мальчишки из ускоренного выпуска, испуганно-бравые, каких я уже навидался. А третий был другой.

Он вылез из полуторки последним, не спеша, огляделся — не как новичок, которому страшно, а как человек, который прикидывает, куда он попал и что тут по чём. Высокий, чуть сутулый, лет двадцати шести. Щурился по привычке, хотя дальний край поля и посадочное «Т» увидел раньше двух своих спутников. Мир для него словно был мелким шрифтом, который он всё равно взялся дочитать. Под мышкой держал планшет, и планшет этот был набит туго — не картами.

— Дёмин, — представился он Гришину, подавая документы. — Аркадий. Из-под Ленинграда, аэроклуб, потом инструктором. Налёт есть.

— Инструктором, — повторил Гришин, глядя в бумаги. — Это хорошо. Это мне надо. — Он мерил Дёмина взглядом, каким мерил всё новое: не понравится — приспособит. — Пойдёшь пока ведомым. Опыт опытом, а фронт свой счёт ведёт.

— Ведомым так ведомым, — легко согласился Дёмин.