Архив потерянных детей, стр. 43

ЗДЕСЬ

Наконец-то все уснули: дети в своей комнате, мой муж – в нашей. Я выхожу на веранду бывшей бани. Я устала, но сна ни в одном глазу, и я хочу еще немного почитать. Я усаживаюсь в кресло-качалку – расползающееся переплетение прутиков и ветхий расшатанный деревянный остов, – окруженная допотопными ваннами и раковинами, достаю из сумки диктофон и красную книжицу, жму кнопку «Запись» и начитываю:

(ЭЛЕГИЯ ЧЕТВЕРТАЯ)

Достигши северного берега реки, они послушно выстроились вереницей и пошли, а их провожатый снова пересчитал их, коснувшись головы каждого кончиком своей трости, приговаривая: раз девочка, два девочка, три мальчик, четыре мальчик, пять мальчик, шесть мальчик и семь мальчик. Они углублялись в гущу джунглей, им слышались звуки множества других шагов, слышались звуки полной голосов листвы. Некоторые голоса, им было сказано, принадлежат другим таким же, как они. Голоса такие же настоящие, как их собственные, доносились со всех сторон, отскакивали от стволов деревьев, проникали сквозь чащобы. Доносились и другие голоса, но кто его знает, откуда, чьи и почему. Этих голосов они боялись. Это голоса давно или недавно истребленных, сказал им их провожатый. Они принадлежат душам, которые, должно быть, из темных бездн встают, говорил он, душам мертвых, но все еще упрямо отзывавшихся эхом в мире живых: невест, и юношей, и стариков, и нежных дев, и много было их. Те голоса принадлежали «нетерпеливым, но бессильным мертвым», говорил он. Всем им, «непохороненным, брошенным в поле широком». И хотя дети не понимали его длинных слов, под их мрачной тенью они проделали весь оставшийся путь.

Десять дён, десять солнц они шли пешком. Они выступали в путь с рассветом и шагали без остановки до полудня, в полдень останавливались наскоро перекусить, потом снова продолжали путь, шагая долгие часы подряд под длинными послеполуденными тенями, пока луна не поднималась высоко в небе или пока кто-нибудь из младших по причине своих неокрепших плоскостопых ног больше не мог сделать ни шагу. И то сказать, младшие частенько падали, а то и сами валились на землю, их маленькие ноги были еще слишком слабы, еще не готовы и непривычны к долгой ходьбе. Но даже и старшие дети, у кого свод стопы был повыше, а стопа в подъеме потолще и помускулистее, и те едва ли могли шагать твердо в послезакатный час и испытывали тихое облегчение, когда другие отставали или падали, принуждая весь строй становиться на привал.

Когда наступала полночь, все они как подкошенные валились на землю, а их провожатый приказывал им сесть в круг и разжигать костер. И только когда огонь разгорался и его языки высоко вздымались в небо, им дозволялось снять обувь. Необутые, они крепко сжимали руками горящие болью ступни, гадая, сколько еще им шагать, прежде чем они достигнут железной дороги. Кто-то сидел молча, другие беззастенчиво извывали свою боль, один отворачивался, так как его рвало от ужаса при виде собственных пропитанных кровью носков и ободранной кожи стоп. Но следующим утром, и еще следующим они с рассветом все как один поднимались и преодолевали еще часть пути.

Пока однажды в предсумеречный час, когда в десятый раз за их путешествие садилось солнце, они наконец не достигли широкого, расчищенного от джунглей участка, где и располагался станционный двор. Хотя то расчищенное место не было никаким двором и тем более нормальной железнодорожной станцией. А было чем-то вроде отстойника, больше похожее на приемный покой в больнице скорой помощи, потому что люди там ожидали не так, как обычные пассажиры ожидают посадки на поезд. С легкой опаской и легким облегчением дети смотрели на бесчисленное скопище людей, сидевших на месте и слонявшихся туда-сюда, на мужчин и женщин, поодиночке и кучками, кто-то с детьми, кто-то совсем пожилой, и все ожидали помощи, ожидали ответов, хотя бы чего-нибудь, что им могли бы предложить. В этой сутолоке незнакомых людей дети и себе нашли местечко, постелили истрепанные за долгий путь куски брезента и старые одеяла, и каждый полез в свой рюкзачок достать бутылку с водой, орешков, Библию, пакетик с аптекарским камнем [77].

Едва дети кое-как устроились, их провожатый велел им не сходить с места, а сам отбыл в ближайший город и шатался из одной таверны в другую, таскался по грустным шлюхам и смятым постелям дешевых мотелей, втягивал носом длинные белые дорожки, аккуратно выровненные на оловянном подносике, щепотки с кредитной карточки, кристаллики из трещинки в деревянном бруске; он затевал свары и настырно препирался, требуя еще выпивки, отмахивался от счетов, но хотел обслуживания, он сыпал бранью, потом советами, потом извинениями своим случайным обидчикам и скороспелым приятелям, пока в конце концов не впал в забытье, уронив голову на заляпанный всякой дрянью алюминиевый стол и разинув рот, из которого медленным, ленивым ручейком поползла нитка слюны, извиваясь между костяшками домино и кучками табачного пепла. Над ним в вышине пролетает самолет, оставляя длинную ровную борозду в безоблачной сини небес.

Дети все это время ждали. Они сидели сиднями на мелкой щебенке, которой был засыпан двор, или отваживались немного прогуляться между рельсами и, подобно остальным, томились ожиданием. Правда, приметили, что не все в этом дворе-отстойнике ждали поезда. Среди сидевших людей ходили торговцы едой и уступали за какие-то пять центов мелочью воду в пластиковой захватанной предыдущими покупателями бутылке и ломоть намазанного маслом хлеба. Ходили торговцы одеждой, писчики писем, вычесыватели вшей и чистильщики ушей, а еще ходили священники в длинных черных одеяниях, на ходу читая слова из раскрытых Библий, предсказатели будущего, затейники и кающиеся. Во все глаза и уши они следили за мрачным, наводившим на них ужас юнцом, предостерегавшим их, как и всех, кто соглашался его слушать: «Живым приходишь в этот мир, покинешь хладным трупом». Размахивая культей отсутствующей по локоть руки, обмотанной замызганными бинтами, он повторял и повторял свое роковое пророчество, как будто насылал на детей проклятье, однако произносил его с широкой улыбкой, балансируя на рельсах, переступая с пятки на носок, с носка на пятку, немножко похожий на циркового канатоходца – дети видали таких, когда в их город приходил бродячий цирк, это было еще до того, как горожане побросали свои дома и разбежались кто куда, с каковых пор бродячие циркачи больше не ходили через их выморочные города.

А потом они заметили кающегося с робко потупленным взором, он когда-то давно посадил в пригоршню земли у себя на ладони семечко, и из него выросло маленькое деревце, и теперь его корни змейками обвивали его вытянутую руку до самого локтя. Одна девочка уже было отдала кающемуся пятицентовик, столько он брал за разрешение потрогать чудо-деревце, но другие дети одернули ее, сказали ей, не будь такой легковерной дурехой, это всего лишь трюк.

Уже совсем в сумерках к ним пришел слепой мужчина и какое-то время просидел с ними в молчании, а прежде чем уйти, выпрямился перед ними во весь рост, точно отставной школьный директор, и в темноте пробубнил им напутствия. Напутствия были невразумительны и путаны и относились к поездам, которыми дети будут добираться до места. Как и все остальные в этом дворе-отстойнике, он знал, что безопаснее всего ехать на гондолах – полувагонах. Вагоны-цистерны, бубнил он, округлы, и с них легко соскользнуть, а крытые вагоны, те почти всегда заперты на замки, но больше всего бойтесь вагонов-хопперов [78], ибо они смертельные ловушки: даже кто сумеет забраться в них, назад ни за что не выберется. Скоро приедет поезд, бубнил он, как только наступит день, и пусть уж они постараются забраться в гондолу. Не думайте о доме, наставлял он их, не думайте о людях, о богах, о том, что будет потом. Ни о чем не молитесь, ничего не говорите и не желайте ничего. И прежде чем совсем уйти, слепой старик показал рукой в небо на какую-то далекую звезду и изрек: «И дальше, прочь», и еще раз: «И дальше, прочь». И растворился в темноте.