Архив потерянных детей, стр. 40
Моя спина взмокла, прижатая к потрескавшейся черной коже пассажирского кресла, мое тело затекло от долгого сидения в одной позе. А дети на заднем сиденье играют. Мальчик говорит своей сестре, что их обоих мучает жажда, что они потерялись и бредут по бескрайней пустыне, говорит, что так проголодались и хотят пить, что голод, кажется, разрывает их, выедает им внутренности, нагнетает, что лишения и безнадежность вот-вот погубят их. Интересно знать, откуда он набрался таких слов. Надо полагать, из «Повелителя мух». Так оно или нет, все равно хочется крикнуть ему, что затеянная им реконструкция глупа и пуста, потому что откуда и что они с девочкой могут знать о потерянных детях, о тяжелых испытаниях и безнадежности, о том, каково это, потеряться в пустыне?
Всякий раз, когда мальчик на заднем сиденье принимается изображать, что они с сестрой ушли от нас, сбежали и тоже теперь потерянные дети, тоже идут по пустыне в одиночку, без взрослых, мне хочется оборвать его. Мне хочется сказать им, чтобы они прекратили в это играться. Сказать, что их игра безответственна и даже опасна. Но я не нахожу убедительных доводов и прочных резонов, чтобы ставить препоны их воображению. Наверное, чтобы что-то понять, особенно в историческом плане, и нужно воссоздавать события прошлого, посмотреть, куда могли бы завести его развилки и возможности, зачастую пугающие? Мальчик продолжает свою игру, и я ему не препятствую. Он говорит своей сестре, что они идут под палящим солнцем, и она тут же подхватывает нарисованную им картинку:
Мы идем по пустыне, а кажется, что прямо по солнцу, а не под солнцем.
А скоро вообще умрем от жажды и голода, продолжает мальчик.
Да, отвечает девочка, и нас съедят дикие звери, если только мы поскорее не доберемся в Каньон Эха!
Мы едем почти каждый день, все дальше и дальше, слушаем, а иногда записываем звуки, разносящиеся над этими безбрежными просторами, звуки, сплетающиеся с нашими, истории, напластованные на открывающийся нам ландшафт, чем дальше, тем более плоский и засушливый. Мы в пути уже три недели, хотя иногда кажется, что всего несколько дней как уехали из нашей квартиры; в другие моменты, сейчас например, кажется, что мы уехали из дома целую жизнь назад и что все мы четверо стали до неузнаваемости другими людьми, чем были до поездки.
Мальчик подает голос с заднего сиденья. Просит включить песню Дэвида Боуи про астронавтов. Я прошу уточнить, какую песню, с какого альбома, но он не знает. Говорит, там поется про двоих астронавтов, как они разговаривают друг с другом, когда одного запускают в космос. Я ищу в своем телефоне, что это может быть за песня, нахожу «Космическую странность» и нажимаю «Воспроизвести».
Точно! Она! – кричит мальчик и просит прибавить звук.
Я делаю звук громче, а сама смотрю в окно на необозримую ширь небес над Техасом. Наземный контроль вызывает майора Тома, его космический корабль ждет старта. Я представляю себе другие жизни – совсем не такие, как моя, хотя, может быть, не так уж отличающиеся от моей. Некоторые люди, почувствовав себя в безвыходном тупике жизни, взрывают ее в клочья и начинают сначала. Я восхищаюсь такими людьми: женщинами, оставляющими своих мужчин, мужчинами, оставляющими своих женщин, и теми и другими, способными уловить момент, когда жизнь, однажды ими избранная, пришла к концу, невзирая на их планы на будущее, на общих детей, на следующее Рождество, на подписанный договор ипотеки, на предстоящий летний отпуск и все, что ради него зарезервировано, невзирая на друзей и коллег, с которыми придется объясняться, что и как. Вот чего я никогда не могла и не умела – распознать, когда настает конец, уйти, когда должна. Песня вырывается из стареньких динамиков машины, потрескивающих, точно дрова в камине, возле которого мы четверо собрались. Голос Боуи меняет тембр, он то наземный контроль, то майор Том – из которых один остался, где был, а второй убыл, и ему нет возврата.
Громче! – кричит девочка, объятая очарованием музыки.
Поставь еще раз! – просит мальчик, когда песня заканчивается.
Мы проигрываем запись много раз подряд, больше, чем я, как мне казалось, могла бы вынести одну и ту же песню. Когда дети просят повторить ее в пятый или шестой раз, я оборачиваюсь к ним со своего места, чтобы посмотреть на них с укоризной, готовая высказать им, что больше не в силах слушать это, что не переживу еще одного повтора. Но прежде чем я успеваю открыть рот, я замечаю, как мальчик водружает воображаемые шлемы на голову себе и девочке и шепчет в ему одному видимую рацию:
Повторяй, повторяй, наземный контроль вызывает майора Тома!
Я улыбаюсь им, но они не улыбаются в ответ, слишком поглощенные своей игрой, они крепко вцепились в воображаемые штурвалы, ожидая, что их сейчас запустят в космос в их космической капсуле, извергнут с заднего сиденья, надо полагать, на эти бескрайние земли, что сейчас обступают нас со всех сторон и расстилаются за горизонт, пока мы все дальше и дальше уносимся невесть куда. Я знаю, что уже начала дрейфовать вовне, оторвалась от их ядра, что меня все дальше относит от центра тяготения, который когда-то удерживал на орбите мою повседневную жизнь. Я сижу в этой консервной банке, отдаляясь от моих дочери и сына, они мой наземный контроль и отдаляются от меня, и всемирная гравитация растаскивает нас троих в стороны. Я уже не уверена, какую роль в этой картине играет мой муж. Он молчит, он весь ушел в себя и с неутомимым упорством гонит машину вперед. Солнце уже село, дневной свет растворился в серо-голубых сумерках, а он все так же сосредоточенно вглядывается в дорогу перед нами, словно подчеркивает сплошной линией длинное предложение в особенно заумной книге. Если я спрашиваю его, о чем он думает, он обычно отвечает:
Ни о чем.
Я и сейчас спрашиваю, о чем он думает, и в ожидании ответа вглядываюсь в его губы. Они сухие и обветренные, и их можно поцеловать. Он какое-то время обдумывает ответ, облизывает губы кончиком языка:
Ни о чем, говорит он.
Страх – при свете дня, под солнцем – это нечто конкретное, и оно владеет взрослыми: страх, что мы слишком быстро несемся по шоссе, страх перед белыми полицейскими, дорожными авариями и несчастными случаями, перед подростками с оружием, страх заболеть раком или получить сердечный приступ, страх перед религиозными фанатиками и перед насекомыми, крупными и мелкими.
Зато ночью страх овладевает детьми. Откуда он берется, понять труднее, тем более дать название его источнику. У детей ночной страх – это небольшой сдвиг в качестве и состоянии вещей, как если облако внезапно наплывает на солнце, заслоняет его, заставляя цвета блекнуть до оттенков самих себя.
Наших детей по ночам пугает тень колышущихся от ветра штор на стене, сгустившийся в углу комнаты мрак, звуки рассыхающегося дерева и ворчание в водопроводных трубах.
Но даже не это. А нечто много большее. Нечто, что стоит за их детскими страхами. Нечто слишком далекое от их восприятия, чтобы они могли посмотреть этому страху в лицо, не то что совладать с ним. Страх наших детей – своего рода энтропия, беспрестанно нарушающая очень хрупкий баланс взрослого мира.
Длинные стрелы дорог, пустынных и монотонных, привели нас из Оклахомы через северный выступ Техаса к бетонной дороге на съезде с шоссе 66. Городок Тукумкэри в штате Нью-Мексико, и здесь мы нашли гостиницу, в здании которой раньше помещалась баня. Не уверена, надо ли понимать так, что баня по совместительству служила борделем. Хозяин бензоколонки расписывал ее райским местечком, когда мы спросили, где тут поблизости можно заночевать: просто и элегантно, кресла-качалки и всякое такое, для семейного отдыха лучше не сыскать. Однако вместо этих прелестей мы, припарковав машину, увидели кладбище из ванн и поломанных стульев на лужайке косогором, ведущей к веранде, затянутой паутинами старых гамаков, развешанных по стенам над пустующими цветочными горшками. И бессчетное поголовье кошек. Какой-то постоялый двор, полный зловещих предзнаменований. Дети очень точно выразили общее впечатление:
