Архив потерянных детей, стр. 38
Они дали им кое-какие напутствия на будущее, их родные, провожавшие детей в путь. «Ты уж там тяжелым плачем не разнюнивайся», – сказала одному мальчику мама, когда у порога их дома на рассвете целовала его в волосы. Одна бабушка наказывала своей внучке беречься и следить, чтобы «ветры в корму не задышали». А вдовая соседка присоветовала: «Никогда не плачь во сне, не то ресницы повыпадут».
Все дети из разных мест, те шестеро, что спят сейчас поверх вагона. Они прибыли из отдаленных точек на карте, их жизни, их отдельные истории сейчас прихотью обстоятельств сцеплены друг с другом в одну жесткую линию рельсов. До того как они забрались на поезд, они ходили в школу, гуляли по паркам и тротуарам, блуждали в дебрях городских улиц, в одиночку, а иногда не в одиночку. Их пути прежде никогда не пересекались; их жизням никогда бы не сойтись, но они сошлись. Сейчас, пока они едут на спине поезда-зверюги, тесно сгрудившись, их судьбы прочерчивают единую прямую линию, пролегающую через бесплодные пустоши. Возьмись кто-нибудь отмечать на карте путь этих шестерых, но также десятков им подобных и сотен и десятков тысяч других, кто уже ехал или еще поедет на товарняках вроде этого, и на карту ляжет единственная линия – узкой расселиной, нескончаемой бороздой, рассекающей надвое ширь континента. «Там вечно темный лик участи горемычной в глаза печальным жизням смотрит», – сказала женщина своему мужу, когда ветер занес в открытое окно кухни гудок далекого состава.
Пока они в дороге, спящие или в полусне, дети не знают, порознь они или вместе. Тот, кто приставлен к ним провожатым, сидит подле них скрестив ноги и пыхает своей трубкой, выпуская в темноту дым. При каждой затяжке набитые в чашу трубки сухие листья шипят, затем вспыхивают оранжевыми огоньками, как будто где-то далеко внизу в спящем городе загораются точечки уличных фонарей. Мальчик рядом с ним стонет и сглатывает вязкую слюну. Колеса состава плюются искрами, где-то в темноте трещит, переламываясь, ветка, в трубке снова шипит и похрустывает, а железное нутро состава всю дорогу исторгает душераздирающие, словно то визжит тысяча несчастных, звуки, будто состав не может протолкнуть себя через пустыню иначе, нежели гроздьями раздавливая ночные кошмары.
Мне казалось, что если я наговорю на диктофон несколько отрывков из красной книжицы, то быстрее соображу, как скомпоновать материалы моего проекта, пойму, как лучше изложить историю других потерянных детей, которые прибывают на южную границу. Мои глаза бегут по печатным строчкам, мой голос, низкий и ровный, проговаривает слова: сглатывает, плюется, трещит, похрустывает, раздавливая; диктофон превращает звуки слов в цифровые байты, а мое сознание преобразует всю их сумму во впечатления, образы, будущие заимствованные воспоминания. Я достаю из сумки карандаш и делаю себе памятку на последней странице книжицы: «Обязательно записать с натуры звуковые метки, следы и отголоски эха, которые оставляют за собой потерянные дети».
Теперь я слышу голоса и шаги моих собственных детей по дому. Раз они проснулись, пора прекращать запись, я закладываю снимки мальчика обратно в книжицу и убираю ее и диктофон к себе в сумку. Мальчик и девочка выходят на веранду, осыпая меня вопросами:
Чем это ты тут занимаешься?
Когда будет завтрак?
Что у нас будет сегодня?
Можно мы пойдем поплавать?
Это они нашли в домике рекламную брошюрку, которая приглашает гостей города посетить «жемчужину» Медисин-парка, купальный водоем Бат-Лейк, меньше чем в миле от домика.
Там всего по два доллара с человека, говорит мальчик, тыча пальцем в текст брошюры.
И дойти можно пешком, добавляет он.
На завтрак у нас сегодня хлеб с ветчиной. Затем мы вешаем на шеи полотенца, я вешаю на плечо сумку, и мы идем узкой тропинкой к общественному купальному водоему. Мы платим положенные восемь долларов и расстилаем полотенца на каменистом берегу. Я не нахожу в себе желания лезть в холодную воду и отговариваюсь незакончившимися месячными, предлагая им купаться без меня. Все трое рысят к воде, а я сижу на солнышке, издали наблюдая за ними призраком самой себя.
Что случилось между Арканзасом и Оклахомой, так это часы звукозаписей и еще больше часов, не попавших на запись.
Что случилось, пока мы ехали по автострадам и сквозь грозы и ливни, так это мой муж, молча попивающий кофе из стаканчика или рассказывающий детям истории. Иногда мои мечты, чтобы эта эпопея побыстрее закончилось и я оказалась бы как можно дальше от него. В другие отрезки времени – мое желание следовать за ним, в надежде, что вдруг он передумает, скажет мне, что в конце лета вместе с нами вернется в Нью-Йорк, или попросит меня остаться с ним и с мальчиком, скажет, что не может отпустить от себя меня и девочку.
Что случилось между нами двумя, так это молчание. Что еще случилось, так это звонок Мануэлы с новостью, что ее девочки все еще не с ней и никто не знает, где они. Иногда, когда я закрывала глаза, чтобы заснуть, в воображении возникал номер мобильного телефона, вышитый на воротничках платьев, в которых девочки Мануэлы отправились в свое странствие на север. А как только я засыпала, цифры начинали роиться, как пчелы, не давая мне запомнить их порядок.
Что случилось между Мемфисом и Литл-Роком, так это рассказ о Джеронимо, который снова и снова падал со своего коня.
Что случилось в Литл-Рок, штат Арканзас, так это далеко высунувшийся из больничного окна Грабал, к его ладоням пристали хлебные крошки, а дальше заполошно разлетающиеся голуби, пока его тело падает из окна и ударяется о землю.
Еще случился Фрэнк Стэнфорд, как он падал внутрь своего ума или выпадал из своего ума, три сухих выстрела.
В Брокен-Боу случились новости о падающих с неба детях – нашествие.
Что случилось в Босуэлле, напугало.
Что случилось в Джеронимо, так это вестерн.
Что случилось в форте Силл, так это имена на надгробных плитах и имена, уже неразличимые, стершиеся, на снимке.
Еще случилась книга, «Элегии потерянным детям», в которой кучка детей ехали верхом на товарном поезде, с растрескавшимися губами и обветренными щеками.
Всего, что случилось между Арканзасом и Оклахомой, на самом деле там не было: Джеронимо не было, Грабала, Стэнфорда, имен на надгробиях, нашего будущего, потерянных детей, двух исчезнувших девочек.
Все, что я вижу, оглядываясь назад, так это хаос повторяющейся истории, повторяющейся снова и снова, истории, которая переигрывается и перетолковывается, это мир с его долбаным пульсирующим у нас внутри сердцем, который падает, расшибается снова и снова, виляет и петляет, совершая свой кругооборот вокруг солнца. А в эпицентре всего этого племена, семьи, люди – все, что есть прекрасного, распадалось, оставляя по себе обломки, пыль, вычеркивание.
Но во всем этом кое-что наконец-то проясняется. Кое-что очевидное. Оно является внезапно, словно я получаю удар в лицо, пока мы мчимся по пустынному шоссе в Техас. История, которую я должна записать, не о детях, которые уже прибыли, в конце концов добрались до места назначения и, значит, могут сами рассказать свою историю. История, которую я должна задокументировать, не о детях в иммиграционных судах, какой она мне сначала мыслилась. СМИ и так все это делают, документируют приграничный кризис с детьми-иммигрантами в меру своих возможностей: одни журналисты больше тяготеют к сенсационности, и их рейтинги взлетают; другие решительно настроены формировать общественное мнение, в ту сторону или в эту; остальные немногие просто делают свое дело – ставят под сомнение, задают вопросы, расследуют. Не знаю пока, как это сделать, но история, которую я должна рассказать, должна быть о потерянных детях, чьи голоса больше не слышны, потому что дети потеряны, возможно навсегда. Вероятно, я, как и мой муж, тоже гоняюсь за призраками и отзвуками. За тем исключением, что мои призраки и отзвуки обитают не в книгах по истории и не на кладбищах. Где они, потерянные дети? И где две маленькие девочки Мануэлы? Этого я не знаю, зато знаю другое: если я собираюсь найти что-нибудь или кого-нибудь, если я собираюсь рассказать их историю, мне надо начать поиски где-нибудь в других местах.
